Узнай себя
Шрифт:
Ни то ни то. Провидением управляется вся совокупность (если только управляется), и люди комплементарны, как говорит Р. Или, лучше, к сфере провидения прикасается каждая личность в меру своего слияния с общечеловеком в той глубине где самости нет. Правильно русские говорят о медведях (о себе): восходить им легче чем нисходить. Мы не умеем нисходить, блазнь перехватывает нас, и вот истина единственного провидения превращается в нашей жизни с людьми в блажь самости. Мы не научились жить в истории.
Приходится в разговорах с людьми буквально вскрывать себя как банку с консервами, чтобы не воспринимать их как говорящие вещи. Ужас после разговоров, где это не удается. Мука с людьми, у которых просто нет той же глубины. Это не их вина; они просто в «индифферентном резерве», как говорит циник Аветян, или как консервы хранятся для лучших времен — тем более что видя одну банку открытой люди соображают, что другую открывать уже не надо. Выход в том, чтобы
Как легко становится, когда не весь мир видишь орудием, которое сложно служит моему благу, а себя видишь маленьким гвоздиком в общей экономии мира. Коперниканская революция была призвана по–видимому умалить земной мир, чтобы вбирающая всю махину вселенной самость могла тем острее ощущать свою единственность. В самом деле, к чему комплементарность с этими людьми, когда все они только ничтожная часть моей вселенной?
28–29.3.74
(После разговора у кукольного театра о терпимости, личности, ее сторонах, комплементарности, ситуационных рецептах, м уке без них и рецепте: не иметь рецептов.)
Основная забота народничества якобы о преодолении отчуждения интеллигенции и крестьянства. Но почему тысячелетиями люди культуры подчеркивалиэто отчуждение (quando [Madonna] va per via, gitta nei cor’ villaniamore un gelo, гордость своим и насмешка над у греков), у них это были необходимые полюса, а тут вдруг… Можно ли называть «основой» нечто крайне необыкновенное и странное? Это скорее черта, курьез, а основа где-то глубже? «Будучи концептуально и семантически зависима от традиций и навыков академического философствования 19 века… философская культура русской дворянской и разночинной интеллигенции…». Не слишком ли для нее лестно? «Семантически», т. е. по жаргону, она может быть и «зависела», но концептуально? По–настоящему понимать, что такое вообще философия, могли наверное многие, но это были как раз не те, кто играл в «русской культуре» как философ и мыслитель, например у Лаврова вся рабочая сторона философии отброшена, осталась только театральная, драматизм и трагизм. И главный признак непонимания русскими философии — это что они так смело и свысока о ней судят (от Белинского с его «философским колпаком» до Булгакова, который выставил себя на посмешище в своей «критике» Канта, показав ею только свою органическую неспособность войти в круг философских вопросов). Все-таки можно ли действительно у Лаврова пробраться к философии (а не притолковать ее ему) сквозь политику и журналистику. Не жирно ли говорить о «философии» Лаврова. Не оказываемся ли мы здесь нечаянно с Дионисием Сиракузским против Платона. Это было бы ужасно. Не следует ли прямо назвать, что в «личности» Лаврова много простого анархизма и отчасти — Леонтьева. И не ближе ли «личность» Лаврова к индивидуальности чем к личности. Его эксплуататорское отношение к жизни, внутреннему миру очень скифская черта. Лавровская «идея неоплатного долга» всерьез почти не принимается, потому что за ней очень ясно проглядывает эксплуататорство и варяжество. Народ нам теперь уже не нужен, а вот мы ему нужны, значит мы очень важны. «Неоплатный долг… секулярная версия подлинно духовного представления о греховности мира». Но не так ли, что Лавров срывается с подлинного представления о греховности к его эксплуатации. И от подлинной жертвенности к пародии на нее. Просто ездит на идеях верхом. Очень подозрительно «ограничение ученых занятий ради революционного служения». Не знаю, как у Лаврова, но у Маццини подобное же «ограничение» было явным отпадением от Слова, выпадением из вечности во время, совсем без «преодоления времени временем». Конечно, падение судьба каждого человека и нельзя делить человека на чистого и падшего. Но вот сами-то падшие люди очень лихо начинают вспарывать мир, отделяя чистое от нечистого, перенося суд над собой вовне. Не слишком ли много чести называть эту аберрацию «глубинным ориентально–дуалистическим пластом». Действительно ли у Конфуция и Будды есть этот дуализм. В Ригведе его нет.
Это подлинное мученичество: нас режут на части, отделяя в нас староеот нового, вообще верное от неверного или как-нибудь еще, а мы не режем своих мучителей, видим в них неделимых людей. «Творчество немыслимо без жертв». Если верить гимну Пуруша (Ригведа 10, 90), культурный социум и возник-то в результате принесения Пуруши в жертву («так жертве жертвой жертвовали боги; такими были первые законы»). И не отречься «от самого Человека» мы можем наверное только отрекшись от человека, принося его в жертву. «Сверхэмпирическое приобщение». Да и эмпирическое тоже. Вообще кажется, что при сопоставлении христианского с лавровским первое здорово обессмысливается, а второе непомерно вздувается. Возможно ли сравнение между горизонталью и вертикалью.
[первая половина 1970–х]
К «История, личность, культура»
Любить природное в себе. Какой обман. Это следствие самости, на деле ничего из этого мне не принадлежит. Не принадлежат и образы моего сознания, хотя их никто не видит кроме меня. Глазазавидущие. Оттого что я это вижу еще не значит что это мое. Главное заблуждение, что познанное это мое. На самом деле
2.4.1974
Человек загадочная картинка. В нем можно видеть и «терешку» рязанской переписи 1590 года и антропоса. Но осмелюсь сказать, что первое так же таинственно и велико в своей пошлости как второе. Гнусны только гуманистические, эволюционистские и примитивно–аскетические воззрения, делающие из человека машину. Вот что действительно страшно. Страшны, грубо говоря, галстуки и белые воротники, когда они вне ритуала, как некое утверждение себя, а на деле продажа первородства за чечевичную похлебку.
Легко быть вдали, трудно вблизи. Легко падать. Страшно высок человек и может долго падать. Но отпасть от самого себя, когда ищешь себя и не находишь, разве не ужасно? И как трудно потом восстановиться. Труднее чем удержаться от падения. Мысль, сознание это и есть хранение себя, тот мед, которым сберегают мумию. Сладостное раздумие о глубинах, оно и хранит.
На улице страшно. Страшно что раздавит машина. Страшно что остановят власти. Страшно что увидишь хамство. Трудно освободиться от этого страха. Страх и похоть составляют душу толпы. Может, они сами по себе хорошие люди, но отпадают от себя отдаваясь суете. Поймешь сжигание городов. В эпоху костров, печей и пожаров было теплее на душе, человек помнил себя выше. Теперь он отдал ведение за знание, знание за информацию, страшно окостенел, иссох и измельчал. Некая мертвящая сила, цепко хватающая за горло. И вместо восстания человек присмиревает, покоряется. Хотя не всякий. Есть две крайности. Ребенок божествен, пока не смотрит на себя. И светлый человек божествен, пока смотрит на себя.
Иногда думая о чужом покое приходишь к своему. Для мало надо: кусок хлеба, средняя одежда, хоть какое-то здоровье. А ведь самое высокое благо. Надо думать, не социологическое, а философское явление, оно может возникнуть среди любой занятости.
Если бы ничто не разлучало человека с Его любовью. Но нищета духа, странствие, неимение, только здесь живет Его любовь. Псалмы говорят о жирном устроении. Но есть два жира, до порога и после порога, до перевала и после. Избавь нас Бог от раннего жира. С другой стороны, жир зрелости, умащающий тук преизобилия, от которого не надо отказываться, разве он несовместим с нищетой? Странно, что ты, до экстаза любивший истощаться, говоришь это. Но если ты так говоришь, значит ты что-то видел.
17–18.4.1974
Когда поезд проходит, ближние предметы летят, по ним ничего не понять и их почти не видно, а медленная смена дальних показывает реально проходимое расстояние. Смена дальних… Перемену ближних мы не замечаем, а дальние вдруг становятся другими — или мы вдруг переставляемся на другое место? Domine, amo te nunc, et volo аmаrе te ex toto corde meo usque ad mortem. Верно сказано, что истинная любовь, то есть единственная, заставляет забыть любовь к людям. Но не самих людей. Сами люди становятся братьями и сестрами. Только через это отношение, к братьям и сестрам, ближнее, семейное, деревенское, возможно что-то между людьми. Иначе — G"otzen, страхи, чудища, отчуждение, фантазмы, перенесения, Левиафан, бюрократия, смерть. Хулиганство тем держится и в том его оправдание, что оно устанавливает первобытный рай прямого отношения между человеком и человеком. Но так как помимо этого в нем ничего нет, оно тут же и прогорает, как остановившийся кадр в любительском кинопроекторе.