Узник зеркала
Шрифт:
Пораженная простотой этого решения, Оливия рывком поднялась из воды и, оставляя мокрые следы на холодной плитке, начала искать дорожный несессер. Из него она извлекла маленькие маникюрные ножнички и, сжав зубы, поднесла к обнаженной коже руки лезвие. Она завороженно смотрела, как выступает на поверхность багровая капля, а потом пришла и долгожданная боль. Боль простая и понятная, боль, на которую тело может отвлечься и которую в силах излечить. Освобожденно улыбаясь, Оливия насухо вытерлась полотенцем, не замечая, что кровь из пореза оставляет на нем пятна. Туго перебинтовав руку, леди Колдблад завернулась в халат и позвонила в колокольчик, чтобы пришла Кларенс и помогла ей с туалетом. Камеристка покосилась на перебинтованное предплечье хозяйки, но, как всегда, не проронила ни слова.
— Сегодня вы спуститесь к ужину,
— Да, Кларенс. Темно-синее платье будет в самый раз, — в том же духе ответила ей Оливия, и обе удовлетворенно занялись своими делами, чувствуя, что беседа состоялась.
За ужином Оливия блистала. По крайней мере, так казалось ей самой. Она рассказывала смешные истории из детства и с непринужденным интересом расспрашивала Себастьяна о его новом хобби — стихосложении. Если бы не деликатное, но непреклонное вмешательство графа, мальчик бы даже прочел ей пару своих стихов — невиданный доселе кредит доверия. Правда, как показалось Оливии, выглядел Себастьян гораздо хуже, чем она его запомнила. Он непрестанно кашлял, столовые приборы дрожали в его руках. Когда после ужина они разошлись по комнатам, от Оливии не укрылось, что мальчик хромает.
— Не уходите. Нам нужно поговорить о том, что сегодня произошло в моей комнате, — попросила Оливия, увязываясь за графом.
— Я вижу, ты пришла в себя, дорогая, — спокойно констатировал Колдблад. — Что ж, я этому рад.
— Только не связывайте это с вашим приходом. После всего случившегося вы обязаны все мне все рассказать, — видя, что он ускоряет шаг, Оливия схватила графа за локоть. Колдблад снял ее руку с себя с тем же спокойствием и осторожностью, с какой снимают с пиджака гусеницу, боясь случайно ее раздавить и испортить ткань.
— Не помню, чтобы я брал на себя какие-либо обязательства.
— Ах, как же я от вас устала! — закатила глаза Оливия.
Колдблад тяжело вздохнул. Было заметно, что он с трудом ее терпит, и теплое отношение, зародившееся в его душе, сейчас проходило проверку на прочность. Ему было тяжело поверить, что прямолинейная невоспитанность Оливии скрывает двойное дно, что за ее вульгарной жеманностью, за наивной ложью, за тщеславием красивой женщины скрывается многолетняя борьба с собой, стыд и чувство вины. Нет, Оливия оказалась не так поверхностна, как он полагал, но ее глубина была неприглядна: у хорошего человека она вызвала бы омерзение, однако в Колдбладе пробудила симпатию. Он, безусловно, знал, что Оливия сгубила свое дитя, он поэтому ее и выбрал, но он не представлял, что она так мучается, что прошлое еще имеет над ней такую власть. Своими бесплодными чаяниями обрести искупление она напомнила ему его самого, и сердце его дрогнуло, заставив усомниться в исходном плане. Но время шло, приближался конец весны, и трудное решение должно было быть принято.
— Хорошо, дорогая, я расскажу тебе то, что тебе надлежит знать. И как обычно, от меня ты услышишь только правду. Но не здесь. Следуй за мной.
— В оранжерею?
— В малую гостиную.
Кивнув, Оливия замолчала. Граф шел рядом, такой высокий, красивый, безумный… и такой несчастный. Будто часовой механизм сработал у нее в голове. Да он же несчастен! Почему же раньше ей не приходило это в голову, почему, сетуя на его характер и исподтишка изучая его, она ухитрялась этого не замечать? Как же она была слепа! Только его несчастье, каким бы ни была его природа, все равно не дает ему права обращаться с ней так, будто она второго сорта. Она человек, и у нее есть то, что называется человеческим достоинством, и он обязан с этим считаться, пусть даже их брак явный мезальянс и фикция. Он, кажется, невысокого мнения о ее интеллекте, хотя она читала явно больше и, скорее всего, осведомлена о мире лучше. Что с того, что ей не нравятся глупые философские дебаты? Что с того, что остроумные ответы всегда запоздало приходят ей в голову? В графе только и есть, что надменность, а поддень ее — так там одна шелуха. Но почему же ей так хочется доказать ему, что она ему ровня? Что она не только хороша собой, но и умна, что она ему подходит? Да почему ей вообще хочется, чтобы он считал, что она ему подходит?
Прежние переживания возвращались к ней. Колдблад по-прежнему мучал ее своей недостижимостью, особенно теперь, когда открылась невероятная тайна Того-Кто-Живет-На-Холме (надо
В малой гостиной растопили камин, но воздух все равно был сырой. Оливия подошла к огню и начала греть руки, рассматривая свои пальцы, тонкие и некрасивые, точно костяшки. Похудев, она потеряла не только румянец, но и врожденную грацию. Она выглядела и чувствовала себя так плохо, что если бы ее увидел мистер Хаксли, он забрал бы ее домой и выписал лучших докторов из города. Только некуда ее забирать теперь: нет у нее дома. И отца она больше никогда не увидит. Она вытерла тыльной стороной ладони выступившие слезы. Колдблад сел за рояль и машинально взял пару аккордов.
Они долго молчали. Оливия плакала, граф одной рукой наигрывал печальный мотив. Наконец, Колдблад первым нарушил молчание:
— Восемьдесят восемь. Четвертое неприкосновенное число. Четвертое примитивное полусовершенное число. Избыточное число. Для математика восемьдесят восемь — обычное число, одно из бесконечности прочих чисел. И вместе с этим восемьдесят восемь клавиш, восемьдесят восемь звуков, — алфавит языка небесных сфер. Музыка — это язык нашего творца, нить, проходящая через сердца всего живого на земле и связывающая их воедино…
— Перестаньте, — горестно перебила его Оливия. — Какое это теперь имеет значение? Литература, музыка… красота… не имеют смысла. Это глупый фон несправедливой жизни… Я… — она сглотнула слюну, попыталась продолжить говорить, но запнулась снова. Она больше не слышала мелодии за спиной, а потому не была уверена в том, что граф все еще позади нее. Возможно, именно это и придало ей сил. — Просто… Я ненавидела Боба Динки так, что если бы у меня хватило сил и смекалки убить его, я бы его убила. Я была гордой, а он был такой… такой болван, увалень, я так просила его пожалеть меня, но он… Каким же дешевым пойлом воняло у него изо рта! А под его мерзкими ногтями была грязь… И сам он был мерзкий, мерзкий!.. И когда родился этот ребенок, то с его красного сморщенного личика на меня таращились глупые выпученные глазищи Боба Динки. И все перевернулось у меня внутри при мысли, что весь остаток жизни мне придется терпеть глаза Боба Динки у себя под боком… Я не знаю, как объяснить, но если бы младенец был меньше похож на него, то я, возможно, бы примирилась… Но эти глаза… Видеть эти ненавистные глаза и снова, раз за разом, вспоминать алкогольную вонь, грязные ободки ногтей, толстые пальцы, поросячье лицо… Я бы не смогла, я бы сошла с ума… Когда я держала его под водой, я была счастлива, я так сжимала его шею, что возможно, сломала ее раньше, чем вода наполнила легкие. Но мой триумф кончился, когда я подняла на поверхность это маленькое тело… Глазки были закрыты, и он казался спящим, и я тормошила его и делала ему массаж сердца, но он не просыпался… Я не знаю, была бы я сейчас счастливее, останься ребенок в живых, и это изводит меня, что возможно, я сама отчасти виновна в крахе своей судьбы… Господи, ну почему же так больно, почему так больно!..
Тяжелая ладонь опустилась ей на плечо, и Оливия вздрогнула: она не слышала шагов и не знала, что граф подошел так близко.
— Боб Динки мертв, — спокойно сказал он.
— К-как мертв?!..
— Когда я узнал твою историю, я разыскал его.
— И убили его?
— Да.
Граф вспомнил, с каким презрением и жалостью смотрела на него Крессентия после его поступка, он подумал, что убийство никогда не смогла бы понять Ката, даже если бы он убил ради нее, но Оливия… Ее глаза лучились благодарностью, и хотя он совершил возмездие скорее из чувства справедливости и долга, из желания найти для Себастьяна хотя бы временный суррогат сердца, он почувствовал, что тяжелый груз свалился с его плеч. Если раньше он еще сомневался, то теперь был убежден, что поступил правильно.
— Спасибо, — беззвучно прошептала Оливия. — Спасибо.
Такая исхудавшая и тоненькая, с нервно прижатыми к груди кулаками и покрасневшими глазами, она казалась ему почти святой. Муки возвеличили ее, ее красота теперь сияла как бриллиант: так, что больно было на нее смотреть, но хотелось смотреть, не моргая. Как же она сейчас была похожа на Элинор!
Оливия вдруг подалась вперед и сомкнула руки вокруг его туловища, прижавшись щекой к груди.
— Я знаю, что вы несчастны, ваша светлость. Я знаю.