В алфавитном порядке
Шрифт:
– Одевайся, а то опоздаешь, – услышал я голос матери, произнесший эти четыре слова, а что их было именно четыре, понял потому, что отсчитывал каждое по мере того, как оно появлялось изо рта, и не только отсчитывал, но и чуял, благодаря необыкновенно развившемуся обонянию. Они пахли точно так же, как прилипавшие к зубам тянучки.
Я понял, что пора в школу, но не огорчился, потому что мне хотелось этим новым зрением увидеть улицу, и доску, и учителя математики. Но вместе с тем боязно было вновь очутиться в своей комнате, в кровати – я ведь не забывал, что на самом-то деле лежу там больной, а сюда попал, отворив одну из многих воображаемых дверей у себя в голове. Так или иначе, понукаемый взглядом матери, я поднялся, вышел снова в коридор и, чувствуя, что сердце колотится где-то в горле, вернулся в свою комнату, но ни на кровати, ни под кроватью никого не нашел. И спальня, где пять минут назад я лежал больным, хоть и была неотличима от той,
Торопливо оделся и побежал в ванную – мне хотелось прикоснуться к воде, попробовать это волшебное вещество, распадающееся на тонкие нити, которые оплетали, но не связывали пальцы. Вымыл и лицо, смочил волосы, чтобы прическа держалась дольше, а когда возвращался в спальню, чувствовал, как от тепла моего тела испаряются капельки воды на бровях. Помимо того, что здесь каждый предмет был окружен странным свечением, ни в одном из них – ни в пенале, ни в карандашах, ни в ластике – я не ощущал того тепла, что исходило от меня, от моего тела. Они все были, так сказать, холоднокровные существа, вроде лягушек. И я внезапно испытал гордость за эту свою неведомую прежде способность испускать тепло.
Когда я пришел на кухню, отец уже сидел там – завтракал и слушал по радио новости. Я заметил, что вид у него озабоченный, но мое внимание тут же переключилось на соковыжималку такого насыщенно красного цвета, что казалось: дотронешься – обожжешься. А у тарелок в середине поблескивало углубление, чтобы суп или что там еще в них налито не переливался за края, которые напоминали поля шляпы: они были хоть и плотные, но мягкие, так что гладь их сколько хочешь – не обрежешься. А у чашек оказались сбоку замечательно удобные ручки, чтобы можно было взяться, не боясь обжечь пальцы. А в том месте, где к черенку вилки прижимается указательный палец, был предусмотрен плавный изгиб, чтобы, когда накалываешь на зубья, давление усиливалось, и это было просто на удивление удачно придумано.
– Неслыханное дело, – сказал тут отец.
– А что такое?
– Только что передали по радио: сегодня ночью из публичной библиотеки пропали две тысячи томов.
Книги обычно не воруют, так что я подумал: это, наверно, были старинные, редкие, особой ценности. Отец продолжал рассуждать об этом случае, а я почувствовал, что у меня поднимается температура, и сказал матери, что надо бы вызвать врача. Но все это происходило не здесь, не на этой кухне и не в этом доме, а в дальней спальне, куда отец, вернувшись с работы, всегда приносил мне, когда я хворал, книжку. Он положил ее на прикроватный столик и сказал матери:
– В этом году уж точно не сорвется. Я видел объявление о наборе в школу, где за девять месяцев человека обучают говорить по-английски. Дело верное.
– Отец в больнице, а ты пойдешь английский учить? – с упреком сказала мать.
«Да вот именно поэтому, – подумал я, лежа в кровати, – у него неприятности, и он хочет заслониться от них английским, точно так же, как от своих я защищаюсь, перекатывая в пальцах башмачок нерожденного брата». А отец ответил, что такой шанс выпадает раз в сто лет, потому что половину платы за обучение вносит компания, где он работает. От этого разговора явственно попахивало смертью. В ту пору я еще ни разу не видел покойника, хоть и перебил множество мух. Хотелось понять, взаправду ли они дохнут, потому что мне тогда было очень трудно поверить в смерть вообще, а уж в свою собственную – совсем невозможно. Что же касается деда, то я его и живого редко видел – они с отцом не ладили, – так что, если он умрет теперь, когда я еще так мал, буду до конца дней моих воспринимать его как покойника, и никак иначе. Мне это совсем не понравилось, и потому я повернулся на другой бок – повернулся и вернулся туда, где от каждого предмета исходило собственное свечение, где я ощущал разом все свое тело – и легкие, и пальцы, и веки, и кончик языка, и тонкий кишечник, и сердце.
Неся за спиной ранец, я вышел из дому и отправился в школу. И почти сразу же почувствовал, что улицы, подобно тому как раньше – коридор, обрели некое невещественное свойство, которого я прежде никогда не замечал в них. Они теперь связывали воедино не только удаленные друг от друга точки, но и разные части меня, до сих пор всегда существовавшие отдельно. И, проходя по улицам, я проходил как бы и по себе самому, и это превращало обыденное шагание в череду бесчисленных приключений. Я пытался постичь, что же произошло, но понимал только одно: кто-то вывернул реальность наизнанку, как выворачивают носок, и мы теперь оказались снаружи, на внешней ее, ярче освещенной стороне, но при этом не перестали существовать внутри – там, где у меня начинался жар, где отец желал изучать английский, а в больничной палате умирал дед. Надо добавить, что, в довершение неприятностей, мои родители стали часто ссориться с тех пор, как мать избавилась от моего братика – того самого, кому приготовлен был башмачок.
И, осознав наконец, что события происходят разом и по ту и по другую сторону моей жизни, однако далеко не каждый одарен способностью понимать это, я ощутил огромную благодарность за то, что однажды утром получил это отличие – отличие от всех остальных.
А у самых школьных дверей, замешавшись в толпу, вдруг удивился, до чего же разнообразные носы существуют на свете. И все совершенно не похожи друг на друга, впрочем, как и губы или уши. Еще заметил вдруг, что большинство людей при улыбке показывают зубы, и, хоть видел их тысячу раз, теперь подумал, что это какой-то новый инструмент, новый и очень точный, и предназначен он не только для того, чтобы владелец мог откусывать и жевать, но и чтобы нравиться. Мне вот, к примеру, нравилась одна девочка по имени Лаура, учившаяся классом старше: ну так вот, когда она улыбалась, становились видны не только зубы, но и десны и почему-то возникало ощущение, что из-под платья у нее выглядывает краешек нижней юбки. Как раз это она стояла у дверей, пересмеиваясь с подружками, и, поравнявшись с ними, я замедлил шаги. Казалось, будто она раздевается перед тобой, причем не испытывает от этого ни малейшего смущения. Наоборот, ей вроде бы нравилось это, и каждый раз, как я видел улыбку на лице Лауры, мне казалось, что она сбрасывает с себя платье, потому что десны ее положительно сводили меня с ума.
И тут внезапно я понял, что она раздевается для меня. На внешней стороне вывернутого наизнанку носка или бытия мы часто встречались глазами, но взгляды наши, столкнувшись, теряли ясность, как если бы должны были пронизать завесу тьмы и оттого лишались своей природной силы. И тут я улыбнулся – просто так, без повода, для того лишь, чтобы она увидела мои зубы и поняла, что мы с ней делаем нечто восхитительное, причем никто не заметит этого и не осудит за то, что делаем это прилюдно.
Первым уроком шло естествознание. Я взял учебник, показавшийся вдруг какой-то редкостной диковиной, стал листать его наугад – просто так, получая удовольствие от того, как испещренный буквами водопад низвергается на меня страница за страницей. Задержался на той, где рассказывалось о клопах. Там, чтобы наглядно показать, где гнездятся эти насекомые-паразиты, была изображена незастеленная постель. Я так глубоко погрузился в рисунок, что даже смог увидеть эту бредущую по простыне кучку клопов. Меня извлек оттуда голос учителя, описывавшего пищеварительную систему коровы с таким воодушевлением, словно говорил о собственном желудке. Это было до того нелепо, что я, еле сдерживая смех, стал смотреть в другую сторону и увидел дыхание моего соседа по парте. Я мог даже отличить тот воздух, который входил в ноздри, от того, который выходил изо рта, словно это была какая-то невесомая жидкость и с ней можно было играть, как со струей выдуваемого дыма, принимающего по нашей воле самые причудливые формы и затейливые очертания. Подумав, что и это тоже ужасно смешно, я отвернулся от соседа и перевел взгляд на другого одноклассника – тот у нас был одновременно и отличник, и совсем дурачок. И по милости Мариано – кажется, так его звали – меня ночами напролет когда-то развлекала мысль, что полученные в школе знания только портят нас, потому что общим правилом было: первый ученик в классе почти неизменно оказывается последним на перемене во дворе. Нет, я не утверждаю, будто существует прямая связь между глубокими знаниями о коровьем пищеварении – особенно так, как нас этому учат, – и тем, каким слабаком был этот Мариано, но с течением времени видишь, что из одного таинственно вытекает другое.
Но в тот раз, однако, я эту связь осознал с ослепительной ясностью, потому что увидел: его ум и его придурковатость существуют совершенно отдельно друг от друга, и догадался, что одно просто создано для другого, как две половинки ореха. Мариано способен был без запинки перечислить на экзамене, из чего состоит желудок жвачного животного, но никогда бы не смог пропутешествовать, как я, из одной стороны реальности в другую – туда, где его глупость, совершенно не раздражая меня, сообщала всему, что я видел, завораживающую четкость предмета под микроскопом.
И, короче говоря, покуда я созерцал повседневность, удивляясь ей, подобно человеку, впервые в жизни попавшему в незнакомый дом, где каждая комната поражает новизной, вдруг случилось нечто непредвиденное: раскрытая книга, лежавшая перед учителем на столе, слегка шевельнулась, взмахнула страницами как крыльями и вслед за тем птицей вспорхнула в воздух. Покружила раза два по классу, словно осваиваясь, подлетела к открытому окну и устремилась наружу.
Оправившись от первого ошеломления, мы повскакали с мест и бросились к окнам – смотреть, как она скроется в поднебесье. И тут же у нас за спиной захлопали страницы, и, обернувшись, мы увидели, что все учебники подрагивают на крышках парт, а потом один за другим, кто легко, кто грузно, взмывают в воздух и уносятся следом за первой книгой. Вскоре целая стая учебников по естествознанию исчезла среди домов.