В бессердечном лесу
Шрифт:
Отец затыкает мне уши воском и обвязывает наши головы шарфами.
Мир внезапно приглушается.
Папа поднимает факел с земли – источник оранжевого света – и машет им перед собой, как мечом. Затем берет меня за руку, и я плетусь за ним вдоль путей. Кажется, будто это какой-то сон. Может, так оно и есть.
Мы идем в быстром темпе. Деревьям не нравится папин факел, они шипят и отступают. Остается только молиться, что они не позовут свою госпожу. Огонь вызовет у нее лишь смех, когда она вопьется в нас когтями и сломает, как сухие палки.
Небо уже светлеет. Я думал,
А затем мы выходим из леса и сворачиваем на юг к дому. Шарфы не снимаем и воск из ушей не достаем, пока в поле зрения не появляется башня обсерватории, сияющая в утреннем солнце.
Мы останавливаемся у садовых ворот, и, повернувшись, отец берет меня за плечи.
Я двигаю челюстями, пытаясь подобрать слова, чтобы выразить благодарность, печаль и облегчение. Но их не существует.
– Как?.. – начинаю я.
– Прошлым вечером я зашел на телеграфную станцию по пути от Бреннана. От тебя не было телеграммы, так что я запросил информацию по твоему поезду. Он так и не доехал.
Меня всего трясет, я не могу остановиться. Только папино присутствие придает мне хоть каких-то сил.
– Почему ты пошел меня искать? Откуда ты знал, что я не…
– Я уже потерял жену и не собирался терять сына, – его голос срывается от переизбытка эмоций. – Я бы сжег лес дотла, лишь бы найти тебя. Я бы пронзил ножом сердце ведьмы. Я бы уничтожил весь мир, чтобы не потерять тебя.
Я ему верю.
Он притягивает меня в объятия и крепко прижимает к груди, пока я дрожу.
Теперь я в безопасности. Не нужно бояться.
Но мне все равно страшно.
Ужасно, ужасно страшно.
Отец уходит на ферму Бреннанов за Авелой, а я заползаю в кровать и пытаюсь уснуть. Но все, что я вижу, – это желтые глаза и алую кровь, стекающую с ее рук.
Глава седьмая. Оуэн
Мы потеряли маму, когда Авеле исполнился год.
На полу под кухонным столом были рассыпаны крошки от торта. После обеда мама уложила Авелу в кроватку и вынесла виолончель в сад – ей нравилось играть для птиц и записывать там музыку на восковые цилиндры для фонографа. Она сочиняла собственные песни, но всегда говорила, что им научило ее сердце или их нашептал на ушко ветер. Иногда я гадал, не играла ли она песни дочерей лесной ведьмы, но никогда не спрашивал.
А, наверное, стоило.
Мне нравилась мамина музыка. Я тоже немного играл – когда она взялась за мое обучение, я был таким маленьким, что казался карликом на фоне виолончели, а смычок едва умещался в ладони. Я любил играть, но понимал, что никогда не буду так хорош, как она. Вся ее душа была наполнена музыкой; мою же наполняли звезды.
В тот день я читал в комнате научный журнал отца о строящемся в Сайте телескопе, которому хватит мощности, чтобы заглянуть в космос глубже, чем когда-либо прежде. Из сада доносилась мамина музыка.
Внезапно та оборвалась на середине. Удивившись,
– МАМА! – крикнул я, кидая журнал на кровать, и помчался вниз.
Услышав мой крик, отец тоже выбежал на лестницу, и мы выскочили на улицу как раз в тот момент, когда подол маминого платья скрылся среди деревьев.
– Эйра! – закричал папа и устремился за ней.
– Отец! Отец, стой!
– Останься с Авелой! Береги ее.
А затем лес поглотил и его.
Я расхаживал из стороны в сторону перед домом, испытывая скорее шок, чем страх. Во мне не было сомнений, что отец вернет маму домой. Тогда я не боялся Гвиден – по крайней мере, не больше, чем любой ребенок боится монстра из сказки.
Но когда Авела проснулась, а родителей все не было, я испугался.
Когда солнце село, небо заволокли тучи, Авела заплакала от голода, а они все равно не вернулись, страх сомкнул на мне львиные челюсти. Я накормил сестру остатками праздничного торта и кашей с комочками, так как больше ничего не умел готовить. Когда пошел дождь, выбежал на улицу, чтобы занести мамину виолончель. А когда снаружи резко похолодало с приближением весенней ночи, закинул уголь в печку.
Я уложил Авелу в кроватку, вспоминая все песни, которые ей обычно пела мама. Смел крошки от торта с пола. И свалился перед камином, гадая, не стал ли я сиротой.
Должно быть, я задремал, а когда посреди ночи грохнула входная дверь, я резко проснулся и увидел отца, заходящего в дом на заплетающихся ногах.
Он выглядел так, будто прошел через ад. Его одежда была порванной, шея и лицо расцарапаны, руки покрывала запекшаяся кровь. В темных волосах спутались листья.
– Отец? – прошептал я.
Он рухнул на пол и расплакался, содрогаясь всем телом.
– Ее больше нет, – сдавленно повторял он снова и снова. – Ее больше нет.
На следующий день отец взялся строить стену, работал в поте лица от зари до зари, почти не ел и не спал. Трудился до тех пор, пока не разодрал руки и его кожа не посерела от строительного раствора. Он не останавливался, пока не закончил ограду: длиной в полтора километра и высотой в полтора метра. Она должна была защитить нас от Гвиден, но я понимал, что она представляла собой на самом деле: мемориал для мамы. Доказательство папиного позора и вины. Ведь построй он ее раньше, как планировал, то, возможно, и не потерял бы маму.
Я ни разу не спрашивал, что он увидел в Гвиденском лесу, как сбежал, нашел ли маму, видел ли Гвиден или ее дочерей.
Мне всегда хотелось верить, что мама жива, что каким-то образом ей удалось спастись.
Больше я не питаю таких иллюзий.
Отец спас меня.
Но ее спасти не смог.
Остаток дня и весь следующий отец проводит со мной и Авелой. Хорошо, что он дома. Я не знаю, как уделить Авеле должное внимание, когда моя голова раскалывается от попыток забыть желтые глаза и серебристо-белую кожу. Забыть крики пассажиров, треск их костей, песнь древесной сирены, которая прижала меня к земле и сделала беспомощным.