В борьбе за Белую Россию. Холодная гражданская война
Шрифт:
Спросишь у такого теоретика: «Как жизнь в Тамбове? Чем там люди живут, чего желают?» А он в ответ фыркнет: «Не живу я в этом Мухосранске, только нахожусь. Я общаюсь исключительно с избранным кругом людей и работаю над своей теорией».
Лег пять назад наткнулся я в крупной английской газете на еще одну теорию такого тамбовского интеллигента — из Оксфорда. Знаете, что он там пишет? Русским всегда была свойственна тяга к секретности. А происходит это оттого, что секретность — старая практика Православной церкви. Посмотрите — во время богослужения православный священник большую часть службы
Другая теория еще лучше: русские всегда будут нацией рабов, потому что в младенчестве их туго пеленают. Вот они и привыкают к скованному состоянию и проносят эту привычку через всю свою нелегкую жизнь!
Читает такую теорию в глянцевой обложке номенклатурщик на своей даче. Тяпнет рюмочку «Смирновской», икоркой отечественной закусит, секретаршу-комсомолку ущипнет и головой закивает: «Верно этот пишет — нация рабов! И без нас ей никак нельзя — разбалуется, анархию разведет, войны разные гражданские… Одна уже была — и хватит!»
Вообще-то тамбовский интеллигент может жить в Москве, Питере или Нью-Йорке. А просто интеллигент — в Тамбове. Если он просто своим делом занят и меняет мир вокруг себя по мере возможности. Но о них меньше слышно — они теории не изобретают, все больше практикой занимаются.
Дедушка в поле гранату нашел,
Поднял ее — к сельсовету пошел.
Взял да и бросил гранату в окно!
Дедушка старый — ему все равно…
Евгеньич рассказывает:
— В спецпсихбольницах не только сумасшедшие и диссиденты сидят. Туда вообще часто сажают людей за неординарные поступки. Например, во время очередной отсидки встречаю я мужичка. Вроде — нормальный, на диссидента тоже не похож. «За что?» — спрашиваю.
«Да, — говорит, — побили меня в милиции, я и осерчал. Взял ночью канистру с бензином и подпалил отделение! Получилось — удрал. Мне понравилось, я решил продолжать. Девять штук спалил, пока поймали!»
Отправлять старика под суд — значит признать, что парод чем-то недоволен, получается — «акт терроризма», скандал. Его — в психушку.
Вышел я из спецпсихбольницы, занялся диссидентским движением. Через некоторое время забирают меня снова. В психбольнице встречаю старою знакомого: «Неужели до сих пор сидишь?» — «Нет, — говорит, — выпускали. Но уж больно мне это дело с отделениями понравилось. Двадцать семь сжег, снова взяли».
Другой старик шутку почище устроил. Приходит он к председателю колхоза и просит материала — крышу починить, прохудилась. Тот отмахивается: «Много вас таких! Некогда…» Старик просил, просил, потом надоело ему. А в тех местах, где во время войны фронт проходил, на руках у населения немало оружия осталось — по огородам закопано. Старик выкатил из сарая пушку-сорокапятку, навел, поплевал на пальцы и первым же снарядом снес с сельсовета крышу. Не серди народ, председатель!
Еще один случай рассказал мне свидетель — человек из той деревни, где все и произошло, в начале шестидесятых.
Хрущев тогда кукурузой увлекся, ему все равно, что она в русской средней полосе не вызревает — сейте, и все туг! Кукуруза в полях гниет, под рожь и пшеницу посевных площадей не хватает, а зерно государству все равно сдавать надо. Забирали все вплоть до семенного.
Одному колхознику все это здорово надоело. Откопал он на огороде винтовку, пришел к председателю колхоза и спросил: «Какой калибр?» Тот отвечает, хотя и побледнел: «Семь шестьдесят два!» — «Правильно. Так вот, если снова все зерно сдашь, а мужикам не оставишь, первая нуля — твоя. Я пока в лесу буду, если наказ не выполнишь — навещу».
И ушел в лес. Делать там особенно нечего, мужик в соседний колхоз пошел, тот же номер повторил с тамошним председателем. Короче — обошел все колхозы района.
Через некоторое время в области всполошились — район поставок не сдаст. Председатели боятся, что если раздадут зерно колхозникам — попадут под суд, а сдадут государству — придет мужик с винтовкой.
Прислали спецгруппу КГБ, чтобы поймать партизана. Но лес — большой, а мужик — один. Долго ловили, пока дознались, к какой бабе в какой деревне он под вечер иногда наведывается. Там и схватили. Что дальше с ним было — история умалчивает.
Сам Евгеньич провел в спецпсихбольницах почти девять лет. Из них год — в одиночке. Занимался диссидентским движением, создавал независимый профсоюз. Пытался отстроить независимую печатную базу — изобретал множительную технику. Однажды создал портативное печатное устройство с валиком из презерватива. КГБ на обыске забрал. Ему говорят: «Делай снова!» Он отказывается: «Эту систему копировать уже неинтересно. Нужно новую придумать!»
Евгеньич никогда ничего до конца не доделывал.
Еще он любил учить всех соблюдению конспирации: как прятать литературу, как уходить от слежки, как вести себя на допросах. Но сам он эту конспирацию нарушал при каждом удобном случае.
Евгеньича, Альку, Левку и еще одного их товарища в КГБ называли «Ленинградская банда» и очень опасались.
Почему? Они были непредсказуемы.
Диссиденты — люди честные и смелые. Напишет такой человек протест, потом еще один и попадет в лагерь. Другой напишет протест в его защиту и тоже попадет в лагерь. Потом первый выйдет из лагеря и будет писать протест в защиту второго. Здесь КГБ все попятно.
С «Ленинградской бандой» неприятностей гораздо больше.
Во время одного из многочисленных арестов в кармане у Евгеньича обнаружили горсть шариков от подшипников.
— Зачем это вам? — удивился милиционер.
— Знаете, — говорит Евгеньич, — я увлекаюсь йогой. Эти шарики очень помогают для концентрации внимания. Берешь его и смотришь, смотришь…
— Как же, как же, — хмыкнул гебист, стоявший за спиной, — вы поищите получше — у него должна быть рогатка!
Евгеньич считал, что рогатка — самое страшное оружие, не подпадающее ни под одну статью Уголовного кодекса. Стальной шарик, выпущенный из рогатки умелой рукой, пробивает фанерную дверь.
Однажды ночью выруливает «Ленинградская банда» на машине на Лубянскую площадь и открывает из рогаток беглый огонь по окнам здания КГБ. Говорят, окна там бронированные, вреда большого быть не может, но ощущение — приятное.