В дальних водах и странах. т. 2
Шрифт:
Все эти блюда, блюдца, чашечки, бутылочки и лакированные подносики, поставленные прямо на циновки и освещенные сверху четырьмя оплывающими свечами, представляли собою довольно оригинальную картинку, словно детские игрушки среди взрослых людей. Тут же стояло несколько табакобонов, лакированных деревянных ящиков с полным курительным прибором и особый фарфоровый хибач изящной работы, наполненный золой, во глубине которой тлели уголья для закуривания сигар и трубок. Любезные хозяйки тотчас же принесли несколько маленьких тоненьких чубуков, снабженных металлическими мундштуками и чашечками гораздо меньше наперстка, куда они собственноручно наложили по крохотной щепотке табаку и, раскурив, предложили каждому из нас по трубке. Две затяжки, и трубка выкурена. Тогда хозяйка берет ее у вас, и ударяя чубучком о край табакобона над глиняным стаканчиком с водой, стряхивает туда золу, затем снова набивает трубочку, снова сама раскуривает ее с уголька, взятого щипчиками, и вторично подает вам. Эти две трубки составляют для хозяев дома обязательный акт вежливости относительно своего гостя; затем гость уже может сам вытряхивать, набивать,
Между тем в комнату мало-помалу, одна после другой входили гейки, танцовщицы и певицы со своими инструментами и садились против нас широким полукругом. Набралось их тут семь довольно красивых особ от четырнадцати до девятнадцатилетнего возраста, одетых очень нарядно в ярко-цветные шелковые киримоны и богатые оби. Жаль только, что губы их не в меру густо были покрашены какою-то фиолетовою помадой; зато пышные прически очень мило украшались двумя топазовыми булавками и небольшими букетиками цветов с какими-то бахромчатыми висюльками. Каждая гейка принесла с собою свой самсин или самсен — трехструнный инструмент вроде четырехугольной гитары с длинным грифом и лайковыми деками, а одна из девушек вооружилась там-тамом очень оригинального устройства, похожим с виду на песочные часы, и долго настраивала его, перетягивая на обручиках переплет из шелковых лиловых шнуров и ударяя пальцами по натянутой шкуре то с одной, то с другой стороны. Инструмент этот издает глуховатые звуки, которые, однако, на наш слух далеко не могут назваться музыкальными: они очень напоминают отрывистый собачий лай, и так как ими сопровождается и пение, и игра на самсинах, то можете себе представить, насколько такой аккомпанемент мешает слушать и то, и другое. Поэтому, быть может вопреки японской вежливости, мы со всевозможною любезностью просили милую артистку не утруждать себя дальнейшею игрой на своем прекрасном инструменте, который во время действия она кладет себе на правое плечо и ударяет по нем пальцами правой же руки, поддерживая шнуры переплета левою.
Долго шла настройка инструментов, и долго перемигивались да пересмеивались между собой артистки, прежде чем явить нам свое искусство. Но вот, наконец, все они враз ударили роговыми плектрами по струнам самсинов и начали вступительную пьесу своего концерта. Я не привык еще к японской музыке и пению, а потому воздержусь пока от окончательного о них суждения. Скажу только, что мелодия (если таковая была) осталась для меня вполне неуловимою, так как в ней замечается особенное богатство не только полутонов, но вся она, можно сказать, основана на четвертых и даже восьмых делениях тона. Затем должно заметить, что голос главной певицы, быть может, и хорош, но самая манера пения не грудью, а горлом и притом в нос напоминает скорее ночное кошачье мяуканье. Самсины аккомпанируют все в унисон и, большею частью, в разлад с голосами певиц, тоже мяукающих подобно своей примадонне и, наконец, мяуканье это очень монотонно, а, главное, слишком уже продолжительно. Мне, по крайней мере, все время, пока гейки пели, думалось, что было бы очень хорошо, если бы японские песни были покороче. Может статься, на самом деле они вовсе не длинны, но кажутся такими вследствие своей монотонности.
М. А. Поджио попросил геек спеть что-нибудь повеселее, и они обещали ему исполнить самую веселую песню, какая только есть в их репертуаре. Но увы! — и "самая веселая" оказалась столь же медлительною по темпу и столь же монотонною. То была знаменитая Ясокой — заздравная песня вроде наших народных величаний с повторяющимся после каждого стиха хоровым припевом "яссо-кой! яссо-кой!", что значит "многая лета". После двух-трех исполненных таким образом пьес приступили к балету. Сига-сан объяснил нам, что песня, под которую будет плясать девица, игравшая на барабане, носит сатирический характер, осуждая поведение придворных сановников и ученых, которые, вместо того, чтобы посвящать время своим прямым обязанностям и занятиям, играют в кости, спят, низкопоклонничают и вообще бездельничают. Танцовщица, обладающая замечательною мимикой, изобразила все это жестами и движениями своего лица и тела. Что же до музыки, то и "сатирические куплеты" японцев нисколько не отличаются по характеру мотива от песен, только что прослушанных нами. Второй танец под аккомпанемент самсинов и пения исполнен был тремя артистками, которые начали его все вместе, а потом продолжали каждая в отдельности, поочередно, и пока одна из них плясала, две остальные стояли неподвижно у стены, повернувшись к ней лицом. Куплеты, сопровождавшие этот последний танец, передают ощущения первой любви трех девушек четырнадцати, шестнадцати и восемнадцати лет, сообразно чему каждая из трех артисток соответственного возраста изображала мимикой эти ощущения. Танец довольно удачно сочетает в себе комический элемент с женственною грацией.
За сим последовал отдых, которым по предложению Сига-сана мы воспользовались, чтоб угостить геек несколькими чашечками саки и сластями. При этом я имел случай наглядно познакомиться с одним из обычаев утонченной японской любезности. Это именно обычай выпрашивать у соседа его чашечку саки. Кто-нибудь из пирующих, желая оказать кому-нибудь из гостей (преимущественно своему соседу или соседке) особенное внимание, обращается к нему с такою просьбой:
— Господин-сосед (или сударыня-соседка), будьте столь снисходительны, позвольте мне хлебнуть из вашей чашечки.
— Ах, помилуйте! — возражает просимая особа, — как это можно, чтобы вы, такой высокочтимый господин, омочили ваши благородные уста в напитке из того сосуда, к которому уже прикасались мои недостойные губы.
— Вот именно потому-то я и прошу вас, что вы осчастливили этот фарфор прикосновением ваших благоуханных уст.
— Ах, нет, помилуйте! Это никак невозможно! Я никогда не могу допустить такого с вашей стороны низведения своей высокой особы до моего ничтожества.
— Но если я усиленно прошу вас?!
— О, слишком много чести!.. Слишком много!.. Верьте, господин мой, я чувствую, я высоко ценю знак такого с вашей стороны тонкого внимания, но… все же никак не могу согласиться.
— В таком случае, что же! Неужели мне, несчастному, остается прибегнуть к насилию и взять эту чашечку самому, без вашего благосклонного позволения?
— О, нет-нет! Я буду защищать ее!
— Но к чему же!.. К чему, если саки, пригубленное вами, именно вами, покажется мне в тысячу раз… Нет, что я, в тысячу! — в миллионы раз вкуснее и вообще неизмеримо приятнее моего!!
— О, господин! Вы мне льстите!.. Я никак не могу этому верить, потому что это было бы для меня слишком, слишком большая честь, на какую мною пока еще не заслужено права.
Этот спор, состоящий из потока взаимных любезностей, мог бы длиться до бесконечности, если бы не являлось на выручку третье лицо — посредник из числа пирующих:
— Ну, — говорит он, — я вижу, ваше препирательство не кончится вовеки и потому, с вашего позволения, попытаюсь разрешить дело по справедливости.
С этими словами он берет спорную чашечку у гостя и передает ее хозяину дома, а чашечку сего последнего ставит перед гостем; тогда хозяин меняется ею с тем, кто так настойчиво домогался отхлебнуть из нее, и после уже беспрепятственно следует взаимное испивание. Такая-то процедура была проделана Сига-саном и со всеми гейками к особому их удовольствию, после чего с одною из них затеял игру в "лисицу, браконьера и досмотрщика". Вытянутая рука играющего мужчины изображает собою охотника-браконьера, а колено играющей женщины — досмотрщика; лисица же как предмет охоты олицетворяется самою женщиной. Игроки садятся друг против друга. Охотник стремится поймать или подстрелить лисицу, причем знаком его успеха служит то, если ему удастся схватить ее рукой (это значит — поймал живьем) или же коснуться до нее пальцем, что равносильно подстрелу, так как под пальцем подразумевается стрела: но в том и другом охотнику препятствует досмотрщик, он обнаруживается только в том случае, когда лисица, которой представляется защищаться обеими руками, успеет ловким ударом по руке мужчины уронить ее на свое колено; если это достигнуто, то значит досмотрщик тут, на месте, и охотник потерял свою добычу; но если он успел увернуться из-под удара лисицы, то проигрывает эта последняя. Стало быть, тут все дело во взаимной ловкости и сметке. Проигравшая сторона обязана платить выкуп, — обыкновенно что-нибудь из принадлежностей собственного туалета, пока не проиграет всего, до тех пределов скромности, дальше которых идти не считается возможным. Иногда же вместо вещевого фанта штраф заключается в том, что проигравшая сторона должна выпить чашечку саки.
Другая игра — "Джонаке", в которую здесь тоже играли гейки, похожа на наши "ладушки" и состоит в том, что двое играющих должны в известном порядке, но быстро и отнюдь не сбиваясь, ударять своими ладонями об ладони противника прямо и накрест, причем каждому из таких ударов обязательно предшествует удар в свои собственные ладоши. Сбившийся платит штраф фантом или выпивкой. Игра эта всегда сопровождается следующею детскою песенкой:
Д
жо
наке, д
жо
наке,
Джон, джон!
На
ки,
на
ки!
Хакодате, Нагасаки,
Иокогама хой!
В заключение концерта, гейки все хором сыграли одну пьесу, в которой, к удивлению моему, оказался не только темп, но и довольно определенный рисунок мотива. Я, конечно, сейчас же полюбопытствовал узнать, что это за веселая пьеса и как она называется? — Оказалось, однако, что то была одна русская матросская песня, отчасти переделанная на японский лад, и что артистки исполнили ее, как заключительную пьесу, в честь нашего посещения, чтобы, в некотором роде, польстить нашему национальному чувству. Таким образом и в этом случае пришлось мне остаться при том же неопределенном впечатлении относительно японской музыки, как и вначале. Может быть, она непонятна только нашему непривычному к ней уху, тогда как на самом деле в ней, надо думать, есть свои достоинства, способные услаждать слух и действовать на чувства японцев, народа вообще артистического, одаренного большим чувством изящного и тонким пониманием красот природы. Если б это было иначе, то, конечно, у них не существовало бы и самой музыки, тогда, как напротив, известно, что здесь еще издревле существуют целые ученые трактаты по части теории музыки, целая музыкальная литература, есть своя система нот и целый цикл своих музыкальных инструментов. Кроме того, уже одно то обстоятельство, что японские певицы и музыкантши чрезвычайно быстро усваивают и верно воспроизводят наши русские и европейские мотивы, служит, мне кажется, достаточным доказательством музыкальности их слуха и понимания музыки; они находят только европейские мотивы слишком грубыми, резкими и потому всегда стараются, хоть немножко, смягчить их добавлением от себя уже нескольких переходных и промежуточных полутонов: в этом виде они кажутся им нежнее, округленнее. Поэтому повторяю, что, не ознакомясь с сим делом основательно, я не решаюсь произнести о нем решительного мнения, а ограничиваюсь передачей лишь своих личных впечатлений, и то впечатлений первого раза. Быть может; впоследствии я и пойму кое-что, когда более прислушаюсь и усвою себе хотя некоторые из японских мотивов, и тогда, очень возможно, что впечатления мои изменятся в пользу японской музыки.