В дальних водах и странах. т. 2
Шрифт:
Поблагодарив преподавателя, мы перешли во второй класс, где десятка два учеников упражнялись в английском чтении. При нашем появлении повторилась та же церемония с поклоном по команде и то же предложение со стороны директора продолжать занятия. Учитель приказал мальчикам раскрыть на известной странице хрестоматию, и затем по его знаку весь класс разом поднялся с мест и, стоя, разом же принялся в полный голос читать какое-то английское стихотворение. Манера этого чтения напомнила мне наши учебные команды, где обучают солдатиков точно так же мерно и враз отчеканивать: "Здравия, желаем, вашему, высоко, прево, сходитель, ству!!! "
В третьем классе, где шел урок географии, всех учеников было только двенадцать. Некто из наших спутников предложил одному из них какой-то вопрос насчет Египта, но живой мальчуган только посмотрел на неожиданного экзаменатора недоумелыми глазами и ничего не ответил вероятнее всего потому, что не понял того японского языка, на каком к нему обратились.
Показ методы преподавания, конечно, не ограничился бы тремя начальными классами, если бы нам не предстояло еще многое осмотреть в городе, тогда как времени на это имелось только один день, да и тот прескверный, благодаря снежно-дождливой погоде; поэтому мы поспешили поблагодарить директора за его любезность.
Показ методы преподавания, конечно, не ограничился бы тремя начальными классами, если бы нам не предстояло еще многое осмотреть в городе, тогда как времени на это имелось только один день, да и тот прескверный, благодаря снежно-дождливой погоде; поэтому мы поспешили поблагодарить директора за его любезность и, откланявшись, поехали в ткацкую школу.
Это последнее заведение учреждено специально для молодых девушек, и все обучение в нем ограничивается одним только ткацким делом. В очень чистеньком японском домике устроены контора и выставка школы, где всегда можно видеть образцы ученических работ по которым какой-нибудь фабрикант-наниматель, имеющий надобность
Обе ткацкие фабрики помещаются в нескольких длинных холодных бараках или, вернее сказать, сараях с земляным полом. В пасмурные зимние дни, чтобы дать более света необходимого при работе, раздвигают створчатые ширмы, заменяющие с одной стороны наружную стену, и таким образом мастерицам приходится работать на открытом воздухе, несмотря на зимний холод. Но Японцы этим не смущаются: они все очень привычны к холоду и переносят его куда лучше нас, северных жителей. Наши крестьянки при такой температуре, полагаю, едва ли были бы в состоянии заниматься подобною работой. Но это еще что! При тканье работница все же имеет некоторый моцион, производя механически непрерывное движение ногой и руками, что в известной мере поддерживает внутреннюю температуру тела на той высоте при которой внешний холод менее ощутителен, а вот, например, работа эмальера или живописца по фарфору при таких условиях является просто изумительным делом. С особенным любопытством посетили мы два заведения этого рода, и вот что видел я в мастерской где занимались разрисовкой фарфора. Привезли нас в довольно поместительный домик зажиточного горожанина, ничем по наружности не отличающийся от множества ему подобных. Входим в прихожую. Здесь, расположась в углу на циновке, сидел на корточках старичок, буддийский монах, с бритою головой, окруженный несколькими фарфоровыми ступками и мисками, и растирал в мельчайший порошок различные краски при помощи длинного, толстого пестика. Старичок с таким сосредоточенным вниманием и так усердно предавался своему делу что, казалось, будто сам обратился в какую-то растирательную машину. В следующей комнате, которую вернее будет назвать просторным и светлым сараем, где температура едва ли отличается от наружного воздуха, сидели за делом человек десять рисовальщиков. Сидят они на циновке на корточках или поджав под себя скрещенные ноги как наши портные. Пред каждым на полу же стоит несколько маленьких фарфоровых чашек с особо приготовленными составами разных красок и лежат различной величины кисти. Одною рукой рисовальщик держит у себя на колене белый фарфоровый сосуд, а другою, безо всякой поддержки и упора, выводит по фарфору тончайшие рисунки. Глядя как работают эти люди в самой по-видимому неудобной обстановке, в холодном сарае, где наш брат и пяти минут не высидит без пальто, поневоле удивляешься как это возможно работать при таких условиях! А работают. Затечет нога, рисовальщик переложит ее на другую ногу или пересядет на корточки; закоченеет рука от холода, он подержит ее минуту над хибачем, ухитрясь при этом затянуться два раза из микроскопической кизеру и выпить миниатюрную чашечку чая, и снова за работу. В особенности была замечательна работа одного юноши лет семнадцати, который выводил арабески золотого орнамента по бордюру великолепной темно-синей (ultramarine fonc'e) вазы. Эта работа требует такой математической точности и симметричности в малейших деталях весьма затейливого рисунка что на европейских фабриках ее не нашли бы возможным исполнить иначе как по трафарету; здесь же этот юноша выписывал кистью сложнейший рисунок на память и просто от руки, не опирая даже ребро ладони на орнаментируемый сосуд. Пред ним не лежало оригинала с которого можно было бы срисовывать, как делали некоторые его товарищи, рисовавшие цветы и пейзажи. Эта твердость руки, это отчетливое знание рисунка и самый способ рисовки поистине изумительны. Казалось бы, при таких условиях так естественно дрогнуть руке и провести какую-нибудь неверную черточку, так легко позабыть какой-нибудь маленький кудрявый завиток, пропустить невзначай какую-нибудь мельчайшую деталь, а между тем у него ничто не забыто, ничто не пропущено. В первую минуту, пока мы не пригляделись к его работе, просто глазам не верилось чтобы возможно было сделать это подобным способом. Выписывал он рисунок каким-то густым и долго несохнущим лаком цвета темной охры, а потом сухою кистью наводил на него золотой порошок, после чего лак почти мгновенно высыхал, принимая такую плотность что позолоту уже невозможно ни стереть, ни смыть, ни иным способом снять с фарфора. Не знаю, сам ли рисовальщик компоновал этот орнамент, что называется "из головы", или же воспроизводил его на память с какого-либо существующего оригинала, во всяком случае такой талант и такая память замечательны. И не думайте что этот юноша является каким-нибудь феноменальным исключением из общего уровня; нет, он просто хороший рисовальщик, какие непременно найдутся в каждой здешней мастерской, и эти люди вовсе не считают себя художниками: они простые ремесленники работающие за поденную плату. И ведь за какие ничтожные гроши (если ценить на европейскую мерку) все это делается! Лучший рисовальщик, как мне сказывали, получает за свой труд не более одного иена в день, а средняя плата от 30 до 50 бумажных центов. Но при скромных потребностях и неприхотливости этих людей, они считают такую плату вполне достаточною, а 30 иен в месяц это уже для них чуть не верх благополучия.
Рисовальщики пейзажей, цветов, животных, бытовых сцен, а также исторических и религиозных сюжетов заимствуют большую часть своих рисунков из пятнадцатитомного собрания эскизов знаменитого японского художника Гохсая или Гоксая, который и не для одних Японцев может служить достойным изучения образцом легкости, изящества и благородства рисунка. Притом же Гоксай просто изумительно разнообразен. Те украшения которые мы встречаем на рукоятках ножей и сабель, на футлярах курительных трубок (кизеру), на лучших лакированных шкатулках, на дорогих материях женских киримонов, равно как и рисунки украшающие фарфоровую и бронзовую утварь, — все это принадлежит неистощимой фантазии Гоксая, или непосредственно им навеяно. И замечательно что этот художник во всю свою жизнь не создал ничего кроме маленьких эскизов в самых легких контурах; но за то какая их масса, и что это за эскизы, что за контуры, полные жизни и художественной правды!
Чем более я приглядываюсь к разным сторонам японского творческого гения, тем более убеждаюсь как справедлив был данный мне совет не судить о японском искусстве и в особенности о живописи по тем аляповатым образцам какие попадают в Европу чрез руки разных промышленников. Действительно, произведения этого сорта та же рыночная работа и делаются нарочно для сбыта в Европу, применяясь к давно уже известным вкусам и требованиям оптовых заказчиков Жидов-Немцев и Американцев (самых безвкусных людей в мире), благодаря которым в Европе и установился совершенно фальшивый взгляд на "японщину". Для себя Японцы рисуют совсем иначе. Так, например, всем известны фарфоровые чашечки оплетенные снаружи тончайшею сеткой из бамбуковых волокон, а внутри украшенные изображением женских головок. Надо отдать этим головкам справедливость, они пребезобразны: длинный вытянутый по птичьему нос, какого в действительности у Японок никогда не бывает, две косые щелочки вместо глаз, какие если и встречаются, то довольно редко, какая-то пупочка обозначающая якобы губы и наконец, чрезмерно растянутое лицо — все это дает весьма ложное понятие как о красоте японских женщин, так и о степени уменья японских рисовальщиков воспроизводить человеческия лица. Эме Эмбер говорит, что касаясь сферы человеческой жизни, японские художники представляют типы лишенные всякой реальности, фигуры совершенно вымышленные, и что это делается по традиции вследствие известной условности и рутины, под влиянием официальной регламентации и по недостатку высшей пищи против той какую художники встречали в придворных потребностях и модах. Замечание Эмбера, если хотите, верно, но требует маленькой оговорки. Это действительно так было в прежние времена, отчасти есть и теперь, но рядом с искусством придворным, процветавшим в Киото, шло искусство так сказать мещанское, удовлетворявшее потребностям частных лиц и потому более свободное от условных форм. Образцы этого последнего искусства не составляют здесь никакой редкости; напротив, оно развивается все более и более. Японцы умеют прекрасно и вполне верно природе предмета рисовать что угодно, но умеют и утрировать, смотря по тому, чего от них требуют. Разумеется, традиция и некоторая условность, как в том, так и в другом случае играют свою роль, потому что именно они-то и дают всем японским произведениям такую своеобразность; но здесь существуют как бы две традиции или два течения: одно то, о котором говорит Эмбер (придворно-киотское), другое более свободное и более естественное, представителем которого служит Гоксай и которое, за неимением вполне подходящего слова, я не совсем точно называю мещанским (но только не в смысле европейской буржуазности). Традиция киотская проявлялась, да и доселе еще проявляется, в очень разнообразных изделиях, начиная от роскошнейших фарфоровых ваз до детских игрушек и лубочных картинок распространяемых за гроши в среде простонародья. Европейцы наиболее знакомы с рисунком киотской традиции, и считая его исключительным выражением "японского жанра", разумеется, более всего на него и кидаются, платя хорошие деньги. Удовлетворение вкусам и потребностям европейских покупщиков и оптовых заказчиков вызвало у Японцев, можно сказать, целую отрасль промышленности: они стали нарочно изготовлять в весьма почтенных количествах лубочно-рыночные вещи с киотским характером рисунка специально для вывоза в Европу. Но как в скульптуре (фрески Сиба и Оариджо), так и в живописи существует еще и другое течение, другое искусство, и искусство весьма высокое, хотя тоже не без традиции, то есть в том смысле что художественные изображения, как ясказал уже, заимствуются с известных образцов, в роде эскизов Гоксая, и почти всегда на известные темы, как, например, цветы, Фудзияма, рыбы, птицы и насекомые или бытовые сцены и типы. Эти образцы служат прототипом для различных вариаций и школой для дальнейшего самостоятельного творчества. У меня, например, есть несколько больших рисунков исполненных акварелью на тонкой, прозрачной шелковой материи; одни из них изображают бытовые сцены, другие цветы и птиц, третьи — женщин. И что это за прелестные лица, сколько красоты, сколько изящества и благородного вкуса в контурах, в подборе цветов и красок! Я не сомневаюсь что увидя произведения этого рода никто не задумается отнести их к числу оригинальных chef-d'oevr'ов, над которыми можно кое-чему и поучиться, например мастерскому уменью необычайно живо и верно схватывать моменты различных движений в полете птиц и в ходе рыбы, нередко в самых смелых ракурсах. То же самое должно сказать как относительно живописи на фарфоре, так и самой формы ваз и прочих сосудов. Тут есть тоже своя "европейская японщина", блестящая пакотилья, специально фабрикуемая для Европы, тогда как действительно хороший и в особенности старый японский фарфор является у нас большою редкостью, составляя или достояние дворцов или украшение кабинетов немногих ценителей, знающих толк в этом деле.
Нам сообщили следующие сведения о состоянии нагойского фарфорового производства: фарфоровая посуда, служащая для повседневного хозяйственного употребления, обыкновенно называется у Японцев Сето-моно, то есть предмет из Сето, селения находящегося в шести верстах к востоку от города Нагойе. В Сето-мура [60] считается домохозяев 87, но из них только 17 занимаются земледелием; остальные же заняты исключительно фарфоровым производством. Более полутораста мастерских имеют отдельные обжигательные печи, так называемые ката-мота, то есть главные, не считая множества печей малых, второстепенных. Производство это идет в Сето-мура издревле, но в древности там фабриковались только глиняные изделия, так как жирная глина очень хорошего качества добывается на месте, в самой деревне. Для разрисовки употребляется у них исключительно синяя краска, добывается в Отоме-яма, местечке Оварийской провинции. В прежние времена эта краска была обложена высокою пошлиной, но с 1868 года, после реставрационной революции, пошлину значительно понизили, и с тех пор производство фарфоровой посуды и предметов роскоши приняло такие размеры что ощутилась потребность даже в иностранной краске, за недостатком своей. До 1868 года торговля фарфоровыми изделиями находилась в заведывании полицейских чиновников князя Овари, и купцы должны были предварительно получать разрешение от самого князя на право закупки фарфора из его складов. Оварийские фарфоровые изделия были на европейских выставках 1872 и 1873 годов, что еще более способствовало их славе и распространению вне пределов Японии. В Сето-мура существует специальная школа для изучения фарфорового дела, которая дала уже стране много замечательных мастеров совершенствующих как технику так и вкус в этих изделиях.
Не менее фарфорового дела в Нагойе достойно внимания производство фаланевых изделий, фабрику которых мы тоже посетили. В Европе эти изделия известны под французским названием "closionn'ees" (перегородчатые), что собственно означает способ работы при положении эмали посредством металлических перегородок. По-японски они называются сци-хоо, или сокращено схо, в буквальном переводе — семь сокровищ, по числу составных частей и искусств входящих в производство вещей этого рода; у нас же, в России, название их заимствовано от Китайцев, у которых как производство так и самые продукты оного называются фалань.
Фабрикация фалани, насколько мы успели видеть ее в показанном нам заведении Кайо-оша, заключается в следующих процессах работы. Художник составляет в рисунке проект предполагаемой вещи и обыкновенно делает свой рисунок в двух экземплярах: на одном начерчены во всех подробностях только черные контуры вещи со всеми ее предполагаемыми украшениями; на другом эта вещь нарисована красками в своем окончательном виде. Сообразно данному проекту, отливается или выковывается из меди (все равно желтой или красной, но последняя в большем употреблении) какой-нибудь сосуд, например: ваза, чашка, блюдо или тарелка, а то и просто дощечка, или пластинка. [61] Сосуду придается некоторая шлифовка, после чего художник, сообразно составленному им проекту, делает на нем черный рисунок одними контурами, но со всеми подробностями и с большою тщательностью. От художника сосуд переходит к резчику, который врезает данный рисунок в металл и затирает его черным порошком. После этого вещь поступает к проволочнику, на долю которого выпадает самая кропотливая часть работы. Для этой последней предварительно тянется из меди (иногда из золота) длинная плоская проволока тесьма, в роде нашей канители, только тверже, толще и несколько шире. Сообразуясь с рисунком врезанным в наружные стенки сосуда, проволочник приспособляет к каждой частице контура кусочек проволоки, придавая этому кусочку, посредством шильца и щипчиков, соответственную форму и вкрапливает его ребром в желобок контура таким образом чтоб он плотно прилегал к соседнему кусочку и держался в желобке совершено прямо, ровно и прочно. Понятно, какого глазомера, точности и кропотливости требует эта работа, по окончании которой рисунок является уже как бы сделанным из проволоки и рельефирует над плоскостью сосуда, смотря по размерам оного, от одной до двух десятых сантиметра. После этого, поверхность сосуда покрывается у Японцев каким-то красноватым, а у Китайцев серебряным порошком и обжигается, дабы проволочная тесьма прочнее припаялась к стенкам желобков. По окончании этой последней процедуры, сосуд уже готов для эмалировки и поступает в новые руки, к эмальеру. Эмаль приготовляется здесь же, на месте, посредством разных химических соединений подвергаемых действию огня, после чего разноцветные сплавы толкутся, перетираются в мельчайший порошок, приводится в жидкое состояние и обращается в краски. Весь процесс производства эмали происходит при помощи самых нехитрых, почти первобытных приспособлении. Когда краски готовы, сосуд утверждают в горизонтальном положении на особого рода верстаке, где он имеет свободное вращательное вокруг своей оси движение, которое, по мере надобности, может быть придано ему мастером. Этот последний, имея пред глазами акварельный проект, заполняет проволочные перегородки рисунка жидкою эмалью соответственных цветов и оттенков; эмаль вскоре застывает и плотнеет, и тогда, не боясь уже что она вытечет из своих полостей, мастер поворачивает насколько ему нужно горизонтальную ось верстака, на которой укреплен сосуд, и продолжает свою работу при помощи обыкновенной колонковой кисточки, употребляемой для рисования акварелью. Когда сосуд уже весь пройден эмалью, его оставляют суток на двое, иногда и больше, без дальнейшей обделки, чтобы дат окончательно оплотнеть всей эмалевой массе. Последний процесс которому подвергается эмальированный сосуд — это шлифовка, производимая довольно примитивным способом: сосуд просто кладут в корыто наполненное водой и начинают тереть его пемзой, потом каким-то другим камнем, кажется, агатом, — но в конце концов, после нескольких приемов разнообразной шлифовки, выходит такая чистенькая, гладкая как стекло, сияющая прелестная вещица что глядя на нее остается только восхищаться.
Фаланевыя изделия довольно разнообразны, начиная от больших ваз двухаршинной величины до маленьких запонок. Тут вы встретите и громадные блюда с изображением цветов или священных журавлей по голубому фону, [62] и бутылки на подобие тыквы, и графины разнообразных форм, стаканы, чары и бокалы, блюдца, тарелки, чайные сервизы, пепельницы, шкатулки, словом, всевозможные предметы домашней утвари и убранства; но более всего, разумеется, найдется ваз и вазочек для цветов, букетов или под лампы, и все это можно приобресть за очень невысокую цену. Так например, за большую вазу около двух аршин вышины и три четверти аршина в диаметре, к которой приценился один из наших спутников, на фабрике по первому слову запросили только полтораста иен (на наши деньги, менее двухсот бумажных рублей), а если бы начать торговаться, то наверное иен двадцать еще уступили бы. По-европейски просто не понимаешь из-за чего эти люди трудятся! Нагойе своими фаланевыми изделиями конкурирует с фабриками Осака (черная эмаль) и в особенности Киото, которые разделяют с ним в этом отношении свою славу. Лучшие изделия нагойских, осакских и киотских фабрик находятся на большой всеяпонской выставке в Токио.