В дни Каракаллы
Шрифт:
Только теперь я стал постигать, как сложна жизнь больших городов, где каждый говорит на своем языке, где речь философа иная, чем болтовня базарной торговки, и существование людей полно противоречий. Все ждали в мире каких-то перемен. Я встречал разнообразных людей – простых рыбаков в Томах, ораторов и философов, корабельщиков и рабов; теперь судьба забросила меня в Александрию, где сталкивались Африка и веяния Индии, платоновские идеи и вера в древних египетских богов, торговля и томление души по небесам.
Вергилиан с осторожностью коснулся тонкими пальцами жилистой руки философа:
– Позволь мне спросить
– Спрашивай.
– Некоторые утверждают, что тело подлежит ежеминутному изменению, способно делиться на мельчайшие частицы и в конце концов превращается в прах…
– По-видимому, это так. И нужно какое-то начало, чтобы соединить атомы в одно целое. Жалкую храмину плоти объединяет душа.
– Но для чего она хлопочет над телом, тратит время на его жалкие потребности, а не остается в музыке небесных пространств, в лоне божества? К чему ей земное пребывание и грубая материя?
Аммоний нахмурил брови и не донес до рта кусок хлеба, на который положил свою часть рыбы. Вергилиан вопросительно смотрел на философа и ждал ответа.
– Этого никто тебе не откроет, – опять вздохнул Аммоний, с таким трудом произнося слова, точно ворочал тяжелые камни.
– Но ведь это же самое важное.
– Христиане утверждают, что человеческая душа должна испытывать земные превратности, чтобы быть достойной блаженства.
– А если человек не верит в загробную жизнь?
– Такие, как ты, не верят. Я знаю. Но думаю, что мы оба согласимся в следующем. Человек должен стремиться к прекрасному, иначе его жизнь будет прозябанием бесплодного растения, уготованного в пищу скотам.
– В этом я согласен с тобой, – тихо ответил Вергилиан, и я тоже закивал головой, хотя никто не спрашивал моего одобрения.
В таверну приходили новые посетители, садились за столы, заказывали кувшин вина или жареную рыбу. Многие из них уже знали, что произошло в лагере на Канопской дороге, и обсуждали событие. Другие, подвыпив, затягивали нестройным хором мореходские песенки. Неподалеку от нас три приятеля, три косматые головы, обнявшись в трогательном единении, пели нескладными голосами:
Мы плыли в Понти в Геллеспонтсреди опасностейи страшных бурь…Самый пьяный из корабельщиков, закрыв глаза от умиления перед собственным сладкогласием, повторил:
и страшных бурь…Они продолжали уже все вместе:
Но мореходаволчица ждет,набухли млекомее сосцы.Все тот же пьянчужка, растолкав приятелей, встал и, поднимая заскорузлые руки, козлиным голосом затянул:
набухли млекомее сосцы.Среди этого нелепого рева беседа Аммония и Вергилиана казалась разговором богов. Что же отличало поэта от грубого корабельщика? Еще утром Вергилиан едва не лишился жизни, а сейчас как ни в чем не бывало рассуждал о ценности человеческого существования. Философия давала ему возможность отличить главное от второстепенного, вечное от преходящего.
Вдруг в таверну ворвались крайне взволнованные люди и завопили, что в городе происходит человекоубийство. Оказалось, что утренние кровавые сцены превратились в настоящий разгром прекрасной Александрии. Прибежавшие, перебивая друг друга, рассказывали о событиях. Воины захватили город, разбивали лавки и совершали всяческие насилия, упившись вином. Какой-то одноглазый человек уверял:
– Август отдал Александрию на разграбление! Клянусь бараном!
Аммоний и Вергилиан переглянулись.
Александрийцы давно вызывали неудовольствие императора, и теперь он нашел предлог излить свое раздражение.
Вместе с прочими посетителями мы поспешили на улицу. Само собой разумеется, некоторые воспользовались суматохой, чтобы уйти, не уплатив за выпитое и съеденное, и хозяин таверны изрыгал проклятия, упоминая имена Сераписа, Исиды и других, более мелких богов, но никто не обращал на него внимания. Всех охватило необыкновенное волнение. Со стороны главных улиц доносился глухой гул человеческих голосов.
«Можно сказать, что эти люди не просвещены светом философии, если поступают так», – подумал я.
Не желая подвергать свои жизни опасности, но в крайней тревоге за судьбы города, мы вышли на набережную и стали слушать. Оттуда было видно, что за мраморными колоннами Гептастадиона по-прежнему обильно дымил маяк. Смотритель его отвечал за непрерывное поддержание огня, от которого зависела участь кораблей, находящихся в море, и не мог считаться ни с какими событиями в городе. Все так же поднимались по винтовой лестнице нагруженные амфорами ослы. Подъемные механизмы уже не действовали сто лет.
Мы стояли на набережной, не решаясь пойти в город. Начинало смеркаться. От морской воды сильнее запахло свежестью. Теперь можно было видеть, что над иудейской частью города разгорается зарево пожара. На маяке тоже вспыхнул огонь, и языки пламени стали метаться на ветру, и от этого на земле сразу наступила ночь.
– А я ищу тебя повсюду, – раздался в темноте знакомый голос.
Это был тот самый Олимпий, с которым мы спасались из римского лагеря.
Философ даже при виде его растерзанной одежды старался сохранить спокойствие.
– Что с тобою, Олимпий? Почему разорвана твоя туника?
– Римляне бесчинствуют в городе. Академия охвачена огнем. Горят книги!
– Горят книги? – переспросил Аммоний. – Не огорчайся, они могут сгореть в огне, как все бренное, но заключенные в них зерна истины воскреснут вновь из пепла! Вергилиан, не согласишься ли ты пойти со мною, чтобы посмотреть на академию?
– Я не оставлю тебя, – поспешил уверить учителя поэт.
– Тогда поспешим.
Конечно, я тоже увязался за ними. Олимпию эта разведка не доставляла большого удовольствия, но он присоединился к нам, тревожно оглядываясь по сторонам. Мы бежали с быстротой, на какую был только способен немолодой уже философ. Недалеко от Музея находилась его академия, где он учил под сенью портика. Там же хранили собрание ценных рукописей и астрономические инструменты для наблюдения за небесными светилами. По пути нам попадались бегущие во всех направлениях люди. Матери звали детей, готовых улизнуть из дому ради любого уличного происшествия. Повсюду слышались душераздирающие вопли.