В дни Каракаллы
Шрифт:
– Как она танцует, Вергилиан! Как она танцует! – взывал к поэту Наталис, целуя кончики своих пальцев.
Однако видно было, что ему, как и Акретону, нравилась не эта тонкая и смугловатая танцовщица, а полнотелая Лавиния с головой в золотых завитках. Плечи сенаторской супруги не давали ему покоя. Там, в Африке, осталась скучная, худощавая Фелициана, как звали его добродетельную супругу, а вместе с нею семейная жизнь и метафизика мраморных статуй. В Риме ему хотелось чего-то другого. Но сколько опасностей в таком времяпрепровождении! И еще этот Акретон… Нет, подобные приключения не для порядочных людей…
Наталис вздохнул и сказал, обращаясь к гостям:
– Друзья,
Пирог был жирен и благоухал начинкой из гусиной печенки. Жир у вкушавших стекал по пальцам. Приятно было запивать такую пищу терпковатым вином.
Трибоний и Приск, оба адвокаты и, как видно, любители покушать за чужим столом, тихо вели приятельский разговор.
– А вот мы недавно ели, Приск, в одной таверне рыбную похлебку. Самая обыкновенная похлебка. Такую едят погонщики ослов. Рыба, порей, перец и еще какие-то ароматические травы. И больше ничего. Но это было объедение!
Приск блаженно закрыл глаза.
– Да… Похлебка из рыбы, да если рыба соленая и немножко с душком, да побольше перцу положить, да кусок простой деревенской лепешки… Это действительно божественное блюдо. Вообще рыба – тонкая вещь…
– Что ты сказал? – обратился к нему промолчавший весь вечер Филострат, обидевшийся на хозяина и на всех прочих за то, что никто ни слова не сказал о его книге.
– Я говорю, что рыба – тонкая еда.
– А… – протянул Филострат. – Рыба – знак христиан. Хотя в своей книге я и не касаюсь этого вопроса, но должен сказать, что необходимо, наконец, противопоставить жалким христианским писаниям, состряпанным никому не известными мытарями или рыбаками, эллинскую мудрость. В своей книге об Апполонии Тианском…
Приятели смотрели на него с явным неудовольствием. Он мешал им поговорить о вкусных яствах, и Приск сказал:
– Вполне с тобой согласен, дорогой Филострат. Но о чем я говорил?
– О рыбе, – подсказал Трибоний.
– Совершенно верно, о рыбе. Это блюдо, мой друг, требует особого внимания. Хороша рыба, когда она поймана не в тине, а на песке. А еще лучше – на белых камешках. Вот почему мы так ценим форель горных речушек, что живет в прозрачной водичке. И почему-то особенно рыба хороша в реках, устье которых обращено на север. Странно, но это сама святая истина. Неплоха и рыба, пойманная под тибрскими мостами…
Филострат вздохнул и взял с блюда кусок пирога, третий по счету. Он и сам отличался чревоугодием.
Вергилиан уже только пил вино. Оно было отличное, и ноги у пьющих наливались приятной тяжестью. Подперев рукой голову, не слушая Скрибония, который что-то нашептывал ей, Делия смотрела в тот угол, где возлежал Вергилиан, и улыбалась в ответ на его вопросительные улыбки.
Ее маленький, как бы запекшийся, рот говорил о жадности к ощущениям. Такие натуры не отказываются ни от чего, даже от страданий. Какой-то внутренний огонь горел в этом теле, просвечивал наружу, и маленькие руки и ноги были полны грации. Но особенно были прекрасны ее глаза. В их сиянии хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать ни разговора о подливках, ни смеха продажных женщин, ни глупого хохота Акретона.
Делия смотрела на поэта еще некоторое время, потом отвернулась.
В это время Акретон поднялся, потянул к себе смеявшуюся Лавинию за руки и вдруг высоко поднял ее над головой.
– Сие есть похищение сабинянок! – закричал совсем уже пьяный Скрибоний.
К моему удивлению, рыжекудрая Проперция обратила на меня свои взоры и позвала со смехом:
– Юноша! Говорят, ты сармат? Иди ко мне!
Она протянула белую, обнаженную до плеча руку и сжимала и разжимала пальцы, откинув голову и смеясь.
Встретив на другое утро Вергилиана, я ждал, что он расскажет мне что-нибудь о вчерашнем, так как обычно делился со мной своими мыслями, но друг угрюмо молчал. Мне тоже неловко было смотреть ему в глаза. Потом поэт зевнул и, отвернувшись, взъерошил мне волосы.
– Мы, кажется, тоже начинаем погрязать в римских пороках…
Я ничего не ответил. Тогда Вергилиан добавил:
– Это рано или поздно случается со всеми…
Все ярче светило солнце. Зима приближалась к концу, и я ждал весны, чтобы с первым же попутным кораблем направиться в Томы. Так было решено. Однако жизнь Вергилиана всегда была полна событий и перемен, и, разделяя его дружбу, я тоже участвовал в них. Кроме того, на улице Башмачников жила рыжекудрая Проперция. Я хорошо знал туда дорогу…
После одного разговора с Минуцием Феликсом Вергилиану захотелось послушать Тертулиана. Феликс, африканский житель, рассказал нам, как однажды в Карфагене, открывая ранним утром свои заведения, булочники и виноторговцы увидели, что по улице идет известный всему городу Септимий Флоренс Тертулиан, по обыкновению что-то бормоча себе под нос. Но, к всеобщему удивлению, на нем была не тога, как это положено для всякого уважающего себя римского гражданина, шествующего на форум, а так называемый паллий, или плащ, – одеяние странствующих софистов и вообще всякого рода малопочтенных людей.
Скоро весь город узнал о странном происшествии, и карфагеняне разделились на два лагеря: одни негодовали, другие, наоборот, уверяли, что давным-давно пора оставить старомодную тогу, в которую удобно только заворачивать мертвецов. Однако цвет магистратуры, богатые торговцы и образованные люди были среди тех, кто негодовал. По рукам ходили стишки, в них зло высмеивался чудак, променявший торжественное одеяние римлян на плащ бродяги. Его называли в эпиграммах варваром, башмачником и еще более обидными словами.
В ответ на нападки Тертулиан написал «Трактат о плаще», где во всеоружии диалектики и риторических метафор отстаивал право всякого человека носить паллий, это излюбленное одеяние Марка Аврелия. Трактат представлял писателю возможность лишний раз напомнить согражданам и даже в Риме, что Тертулиан еще не растерял цветы эллинского красноречия с тех пор, как оставил веру отцов и склонился к учению Христа.
Но были написаны Тертулианом и другие книги, волновавшие христианский мир и поэтому переведенные на греческий язык. Пылкий и нетерпимый, Тертулиан ни на йоту не отступал от древних правил. В его жилах текла огненная африканская кровь, и он был одним из тех, кто рыл яму между обществом и церковью – тот страшный для слабых духом ров, который более покладистые всячески старались засыпать. Умеренным, во всяком случае, не нравилось, что Тертулиан мешал им осторожно вести корабль церкви среди бедствий и требовал, чтобы двери христианских домов не украшались гирляндами и светильниками по поводу кровопролитий, чтобы ремесленники, исповедующие христианское учение, не оскверняли руки деланием идолов, чтобы христиане не занимали общественных должностей, связанных с принесением ложным богам жертвенного мяса. Более спокойные пожимали плечами. К чему такая непримиримость, когда жизнь идет своим чередом? В конце концов Тертулиан покинул кафолическую церковь, найдя убежище в лоне монтанистов, не желавших идти на уступки и не признававших, что каждому дню довлеет его злоба. Но африканский лев дряхлел, и его голос уже не потрясал, как раньше, сердца.