В доме своем в пустыне
Шрифт:
Мои колени стали, как вата. Я присел на кровать.
— Чего ты хочешь от меня, Аарон? — Так я называю ее, когда хочу выглядеть серьезным.
— Тебя. — Она присела рядом.
— На, возьми.
— Почему ты злишься?
— Я не злюсь, — сказал я. — Я защищаюсь. Меня прижали к стене, и я сражаюсь за свою жизнь.
— Со мной ты не умрешь никогда, — сказала она.
Наш запах поднялся в комнате, осел на моей коже и сгустил мою кровь.
— Зачем ты пришла? Проверить, что все, как прежде?
— Проверить, что всё на месте.
— Всё на месте, Рона. Ты сможешь
— Я люблю с открытыми.
— А потом?
— А потом у меня есть муж, и дети, и много работы, и мне еще долго вести машину обратно. — Мы улыбнулись. Гладкость ее кожи. Лучистость ее глаз. Ее любовь. Ее запах. Ее запах. Ее запах. — И я хочу и мне нужно и мне положено и перестань давить на меня и это не твое дело.
Много воды утекло с тех пор. Месяц назад Роне исполнилось сорок шесть. Я знаю годичные кольца ее тела, карту ее кожи, предательство ее вен, улыбчивую покорность ее грудей. «Это всё твой старик, тянет и тянет их вниз». Ее глаза меняются, когда я плыву в ее волнах в поисках золотых-островов-я-уже-не-помню-их-имена, что ждут меня в ее теле: две ямочки муравьиного льва внизу на спине, песчаная гладкость бедер, свет лба, смех живота, милость затылка, крылья бабочек в пучинах плоти — вот они, все, с закрытыми глазами, пальцем — находящим, требующим молчания.
Как много следов мы оставили в теле друг друга! Как много троп проложили! Как много вырыли колодцев! От углубления твоей шеи к вогнутости твоих бедер, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, от облизанных пальцев твоих ног до обцелованных ямочек твоей спины. От твоей переносицы до впадины твоего пупка. Двадцать два, двадцать три, я пришел, любимая, я пришел! Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть, наши пальцы приезжают и паркуются. Наши кости вспоминают и говорят. Наши животы смеются, курлычат наши имена.
Нажим ее губ запечатывает мою память, утверждает свою власть, отказывается сказать «конец». Мои чресла растворяются в ней. Ее глаза, вроде моих, широко расставленных, закрываются снова. Вот они, белые подбрюшья ласточек, — переворачиваются со стоном.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Каждый день я ходил в лавку за покупками для дяди Авраама: приносил ему буханку белого хлеба, помидоры, нарезанный сыр для нашего «бутерброда каменотесов», и по мере надобности — банку сардин, плоскую пачку сигарет «Эль-Аль», пачку чая и полкило сахара, потому что Авраам пил очень много чая и в каждую чашку выжимал половину лимона, щедро добавляя к нему сахар.
Иногда я приносил ему также ту колбасу, которую мясник Моше продавал из-под прилавка узкому кругу своих клиентов, и тогда Авраам резал и жарил ее с зеленым луком, тонкими кружками картошки, разрезанными надвое зубчиками чеснока, петрушкой и яйцом и ел все это прямо из сковороды, запивая бутылкой холодного пива «Нешер».
— Купи себе что-нибудь на сдачу, да, Рафаэль?
— Нет, нет… — сказал я. — Бабушка не любит, когда мы остаемся должны.
Он улыбнулся:
— Купи-купи, Рафаэль. У меня достаточно и даже больше, и ты
Табак для трубки, которую он тоже иногда покуривал, я покупал в магазине в конце улицы Бейт а-Керем, неподалеку от школы, где Мама подменяла учителей, а однажды, когда мы с обеими Тетями шли на Маханюду, мне пришло в голову купить ему также немного маслин, но Рыжая Тетя спросила:
— Чего вдруг тебе понадобились черные маслины?
— Это для дяди Авраама, — сказал я.
— Что, мы теперь будем для него еще и покупать? — Она начала дрожать. — И потом его маслины будут ехать со мной в автобусе домой! Вдобавок ко всему еще и это? Через мой труп!
— Ладно, ладно, успокойся, — сказала Черная Тетя. — А то тебя еще начнет сейчас рвать прямо посреди рынка, и тут как раз пройдет какой-нибудь мужчина, увидит это и не захочет связываться с такой истеричкой.
«Не страшно, — сказал Авраам, когда я рассказал ему об этом. — Я сговорился с другим человеком, чтобы он приносил мне маслины».
И действительно, его друг и тезка, «хаджар» Ибрагим, каменщик из Абу-Гоша, принес ему маслины куда лучше, чем на рынке. Этот Ибрагим привозил ему также зеленое оливковое масло и свежие яйца и доставил те плиты из светлого «царского камня», на которых он вырезал Страну Израиля для слепых.
В те дни, когда Авраам изготовлял эту рельефную карту, Ибрагим появлялся у нас каждую неделю, верхом на осле, посмотреть, как продвигается работа. И всякий раз перед его приездом Авраам посылал меня ему навстречу на вершину тропы, потому что Ибрагим и его осел были уже очень стары, и Авраам говорил, что «они совсем потеряли память».
«Дорогу из деревни в Иерусалим и обратно его осел еще кое-как найдет, но здесь? В нашем квартале, со всеми его маленькими улочками? Сходи, подожди их там и покажи ему дорогу», — говорил он.
Я любил стоять там в ожидании того неуловимого мига, когда дрожащая на горизонте точка, в которую до того сливались они оба, вдруг начинала выращивать из себя ноги, и уши, и баламину, и две головы и с этой минуты превращалась в человека верхом на осле.
— Что за страну ты делаешь? — спросил гость.
— Такой должна выглядеть эта Страна Израиля, — сказал Авраам. — Это же страна для слепых, разве ты забыл? Им всего только и нужно, что потрогать, почувствовать и запомнить.
Он дотронулся средним и большим пальцами к маленьким твердым выступам в центре рельефа, а другую руку сунул в мешок, в котором хранил «пятерки», сделанные для квартальной детворы, достал оттуда два камешка и положил на карту, совсем близко друг к другу.
— Смотри, вот тут примерно твой дом, а вот тут примерно мой.
Старый каменщик пришел в восхищение. «Так близко?» — удивился он. Есть люди, которые относятся к картам подозрительно и с опаской, из-за их плоской двумерности, претензий на точность и произвольных масштабов, но эта карта была рельефной, а Авраам был профессионал высшего класса, и тот факт, что это сочетание позволяет так просто, уверенно и надежно уменьшить видимый мир, вызвал улыбку восторга на морщинистом лице старого каменщика.