В двенадцать, где всегда
Шрифт:
Женька любила свои ноги на древнем велосипеде. Они упруго давили педали и разрастались прямо до плеч, сильные, чуткие, всемогущие. Ноги будто срастались с велосипедом. Рвали пространство и время. Сами несли Женьку вперед. Не давали остановиться. Только потом, на следующий день, ныли особой, здоровой болью.
Женькиным ногам крепко доставалось. Местность вокруг города была резко пересеченной, и сам город холмился во всех направлениях. А старый велосипед с подростковыми колесами почти не имел свободного хода. При подъемах Женька буквально тащила его на себе, непрерывно вращая педалями. За лето она набирала в ногах прямо непропорциональную силу, а вот весной, как сейчас, ноги порой подводили…
– Сдаюсь! –
Он круто развернулся, пристроился рядом, ухватил правой рукой Женькин руль. Ловкой, привычной хваткой. Женька счастливо отпустила педали и закачалась в седле. Быстро и легко, на одной Валентиновой силе, оба велосипеда понеслись по асфальтовому взгорью. Влажное шоссе упруго прогибалось под шинами. Придорожные кусты со свистом пружинили на ветру. Ветер, влажный и теплый, бился в волосах. Разгоряченная щека Валентина была совсем рядом, в полуметре от Женьки. Женька заставляла себя сидеть прямо и нисколько не наклоняться к этой щеке. Ужасно тянуло наклониться.
Валентин на ходу обернулся к Женьке всем лицом. Это было лихое лицо циркового наездника, бравшего призы направо и налево. Лыжная шапка с помпоном помаленьку сползала, ни одна шапка не держалась на его волосах.
– Хорошо? – спросил Валентин.
Женька кивнула столь энергично, что они чуть не влетели в кювет. Валентин мощным рывком спас положение. Женька зажмурилась, как когда-то мать, и только теперь поняла ее: ехать вслепую было страшно и здорово, головокружительно. Намного быстрее, чем с открытыми глазами.
И присутствие Валентина рядом ощущалось как-то особенно близко и необходимо, словно без него эта нарочная тьма сразу превратилась бы в настоящую. Женька вдруг подумала, что и мать, наверное, это чувствовала – особую близость отца в такие минуты. И еще Женька подумала, что Валентин помогает ей по-новому понимать маму, близко и равно, не первый раз она уже себя на этом ловила.
– Взобрались, – сказал Валентин и отпустил Женькин велосипед.
Женька открыла глаза, будто вынырнула из глубины, и высокое небо резкой весенней синевой ударило ее по глазам. Они поднялись на гребень, за телевышку. Город внизу громоздился крышами, влажными на солнце. Только что над землей прошел хороший, освежающий дождь. Теплый и крупный, почти уже летний. После такого дождя в одну ночь зацветают деревья и травы. Бессчетные окна, враз отмытые дождем после зимы, блестели. Темная лента шоссе убегала в лес по прямой. Женька сильно нажала педали отдохнувшими ногами и свернула влево, на мшистую тропку, к небольшому озеру. Никакая «Победа» здесь бы уже не прошла. Только лоси и старый Женькин велосипед. Ловко выруливая меж кочек и упиваясь этой своей ловкостью, Женька крикнула назад, Валентину:
– Машину никогда покупать не будем, ладно?!
– Уговорила, – засмеялся Валентин. Он уже соскочил с велосипеда и вел его рядом, по кочкам. Велосипед, блестящий и черный, вздрагивал и поводил рулем, как дикий зверь. Был он поджарым и почти совсем новым в отличие от Женькиного. Но они к нему здорово привыкли за прошлую осень, и немножко грустно было сознавать, что это последняя прогулка – вдвоем, на собственных колесах. Женькин велосипед уже никому не загнать, даже за трешку, а новый, Валентина, с завтрашнего утра отходил его соседу по общежитию, как очередная дань прожорливому кооперативу. Этот сосед, Борис из конструкторского, вполне денежный человек, любил приобретать апробированные вещи, с рук. Он долго приглядывался, привыкал к вещи, а уж потом покупал. Борис страдал каким-то чисто старушечьим страхом перед госторговлей, недоверием сразу ко всем магазинам – не верил ни пломбам, ни гарантиям. Этого Бориса Женька давным-давно вычеркнула для себя из мужского сословия, наравне с комиссионными мужчинами, хотя он почему-то никогда не бывал в комиссионном.
– Но прокатиться иногда он же тебе может дать, – сказала Женька.
– Может. Я сам не возьму, – сказал Валентин.
Они всегда отдыхали у этого озера, на бревне, въевшемся в мох. Женька коленями, с детства, помнила тут каждую кочку. Летом озерные берега превращались в роскошное голубично-чернично-брусничное пастбище, а сейчас только жесткие листья брусничника ярко и несъедобно блестели глянцевым блеском. Даже щавель еще не вылез, хотя на базаре уже продавали. И вода в озере еще не пахла, как она всегда пахнет летом. Когда все вокруг пропитывается влажным озерным духом, диким для городской ноздри, запахом неорганизованного туризма и морской капусты, цветущей где-то в Атлантическом океане.
Валентин бросил куртку на влажное дерево, и они сели. Сразу стало тихо. Муравей бежал по бревну, сосредоточенно и прямо. Оцепенело звенел над Женькой первый комар. Бесшумно росла елка. Тихо и влажно дышали кочки, расправляясь после Валентиновых кед и Женькиных туфель с мальчиковой шнуровкой. Тихо и высоко плавилось солнце. Воскресное, по заказу, слишком жаркое сейчас для этих широт. Тихо скользили мысли. Простые и важные для Женьки.
Что двадцать два года – это уже цифра. Уже срок. Уже взрослость. Уже пора не только взбрыкивать, а как-то по-крупному определяться в жизни. А все еще чувствуешь себя щенком, и это уже, наверное, стыдно. Хотя в чем-то и хорошо, потому что самое интересное по-прежнему впереди, жива еще эта детская вера в захватывающе интересное за углом, за поворотом. Хотя пора бы уже знать для себя – что же там все-таки. И чего хочешь. А она, Женька, болтается, как груша на ветке, большая и глупая, и ей даже нравится – болтаться в неопределенности, просто дышать, кожей чувствовать ветер, чертить озябшим пальцем на автобусном стекле, жалеть о дурацком несостоявшемся костюме, откладывать до бесконечности институт…
Двадцать два года, а нигде еще не была. Только и радости – под настроение забрести в кассу Аэрофлота и стоять перед расписанием, замирая от огромности мира, ощущая себя вдруг сразу и Львовом, и Владивостоком, и Норильском, пупом и средоточием земли. Все разом собирая в себе и тоскуя по недоступным окраинам, сто семьдесят рублей в один конец. И когда они с Валентином смогут – конечно, не самолетом, поездом даже лучше, – то отправятся не к Черному морю, куда все теперь ездят, а прямо до Владивостока, например. Чтобы вагон вздрагивал, отстукивая меридианы, чтобы врали часы, не поспевая за ними, чтобы проводница в сибирских валенках разносила горький чай и сосед по полке показывал им тайгу как свой палисадник. Лишь бы хватило доехать туда и обратно…
И еще подумала Женька, что сюда, в свой город, она всегда вернется с удовольствием. Не надоел он ей за двадцать два года и еще за сорок не надоест. И непонятно – как это считать: привычкой ли, ограниченностью ли, или тем самым чувством родины, о котором им много толковали в школе и говорить о котором они всегда стеснялись. Потому что говорить об этом нельзя, а можно только чувствовать. И сейчас Женька даже не подумала об этом, а как-то вдруг всем телом почувствовала, что ей нужен этот неяркий северный город, с серыми дворами, высокими ценами, мшистыми тропками, куда не добрался асфальт, невыдающейся телевышкой. И с Валентином – в центре…
Женька придвинулась ближе к Валентину. Хорошо, что он ничего не говорил. В собеседниках у Женьки никогда не было недостатка, а вот молчать раньше, до Валентина, было не с кем. Раньше молчание с кем-то всегда означало паузу в разговоре, затянувшуюся паузу, или ссору, или какое-то внутреннее расхождение. А рядом с Валентином Женька молчала, будто сама с собой, полно, раскованно и сокровенно. И молчание делало их еще ближе друг другу. Неожиданно понятней и ближе.
– Я, кажется, люблю Женьку, – сказал Валентин.