В двенадцать, где всегда
Шрифт:
Раньше, когда Женька еще ходила в школу, Евсей Ефимыч работал кассиром на фабрике, а теперь у него остался только приемник, который ему подарили, когда провожали на пенсию, да комиссия содействия. Эта таинственная комиссия при домоуправлении, насколько могла понять Женька, содействовала порядку. И если Антонов из четвертого подъезда бил стекла и выгонял жену из квартиры, то вызывали Евсей Ефимыча. Он успокаивал жену и утихомиривал Антонова, знаменитого в доме буяна. И если Донская из пятой квартиры полностью захватывала коммунальную плиту, то опять вызывали Евсей Ефимыча. И после его вмешательства в пятой наступал очередной хрупкий мир на неделю.
Так что когда в Женькину квартиру
Даже когда он уезжал к сыну, под Москву, все равно звонили. И почта приносила какие-то приглашения от ЖКО, отпечатанные неясными буквами на синеватой бумаге. Летом Евсей Ефимыч обычно уезжал к сыну, так что в квартире на несколько месяцев оставались только Женька с матерью, Полина и Виталик. В прошлое воскресенье они проводили Евсей Ефимыча на вокзал и уже получили письмо, что под Москвой невиданно тепло, двадцать пять градусов, полно редиски и зеленого лука. И еще – чтобы Женька проверила избирателей по списку и занесла список в агитпункт. Это удовольствие Женька теперь откладывала со дня на день.
Виталик только-только перенес длинную свинку, в детсад его пока не брали, а Полина уже работала. Она никак не могла сидеть по справке, потому что одна кормила себя и Виталика. В их квартиру Полина переехала в прошлом году, как-то сложно обменяв свою комнату в центре города. Почему – она никогда не рассказывала, и Женька с матерью, конечно, не спрашивали, мало ли что бывает. В их фабричный дом вообще-то нельзя меняться посторонним, но Полинина комната в центре была чем-то выгодна фабрике, и ей разрешили. Хотя Полина работала на молокозаводе и была совсем посторонней.
Несколько раз в месяц, по какому-то своему расписанию, которое Женька не стремилась постичь, приходил отец Виталика. Крупный и сумрачный дядька лет сорока. С глазами, тоже чуть косо и близко поставленными. Легкая косина его была бы даже симпатичной, если бы он сам не выглядел столь мрачным. Женька не помнила, чтобы он улыбался. Даже на Виталика смотрел исподлобья, хмуро и будто недоверчиво. Говорил ему вместо приветствия: «Здорово, мужик». И не целовал сына, а как-то неловко и сильно жамкал за плечо ручищей. Виталик всегда морщился при этом.
Женьке долго казалось, что и Виталик к нему равнодушен: не плачет, когда отец уходит, не лезет к нему на колени, как к Валентину. Но однажды вечером, когда было в квартире пустынно и тихо, Женька услышала через стенку, как они разговаривают. «Ты не уйдешь?» – спрашивал Виталик. «Не уйду, спи». – «И утром не уйдешь?» – настаивал Виталик. «Сказал – не уйду». – «Никогда не уйдешь?» – уточнил Виталик, помедлив. И Женька почувствовала, как осмысленно он выделил важное «никогда» и как сжался в ожидании. И подумала, что в четыре года понимаешь куда больше, чем кажется со стороны. Понимаешь даже больнее и глубже, чем потом. Потому что не можешь объяснить многое, а просто сердцем чувствуешь голую суть. И никакими круглыми фразами-утешительницами еще не умеешь защититься.
«Спи, – сказали за стенкой. – Спи».
С того вечера Женька симпатизировала хмурому дядьке. И он постепенно привык ко всем в квартире, хотя не стал приходить чаще. Всегда можно было с вечера сказать, что он завтра будет. Полина туго накручивала бигуди, поверх бигуди – толстое полотенце, чтоб не больно спать. И голова ее в мохнатом тюрбане, огромная, с большими глазами, блестевшими влажно и ярко, делалась даже красивой. Потом она купала Виталика и возилась в кухне. Поздно, когда все заснут, ставила «маленькую» в тайник, чтобы охладилась до завтра, – в смывной бачок. Можно бы, конечно, в холодильник – куда проще, но у Полины не было холодильника.
Вечером она прибегала с работы минут на пятнадцать раньше, чем всегда, и сразу бросалась подлетать. Зато к шести часам, когда приходил он, все у Полины было уже готово. И сама она, в новом халате и с чистыми кудрями, сидела как барыня. Он звонил – три длинных. Впрочем, в такие вечера Полина спешила на любой звонок. А ему открывала, неизменно и громко удивляясь: «Ты? Уже?» Словно каждый день встречала его с работы, а сегодня вот явился неожиданно рано, невозможно не удивиться.
Когда Виталик, наконец, засыпал, они переходили в кухню. Сидели долго. Друг против друга. За неудобным столом, за которым некуда девать ноги. Сумрачный дядька, с тяжелыми, чуть косящими глазами, очень похожий на Виталика, если бы не такой мрачный. И раскрасневшаяся Полина. Они аккуратно подбирали картошку с тарелок, брали хлеб вилкой и смотрели рюмки на свет. Это был их невеселый и праздничный ужин. Раза четырем пять в месяц. Хотя они старались держаться так, словно сидят за этим столом каждый вечер, обычное дело – ужин. Их выдавала только излишняя внимательность друг к другу, которой не хватает на постоянное совместное житье. Она переходит со временем или в дружескую ненавязчивую заботливость, которая не утомляет. Или в равнодушие, когда сосед твой по комнате уже примелькался, как вещь, и даже думать о нем неинтересно.
Они были еще напряженно внимательны, как влюбленные. Полина все вскакивала, все придвигала ему то солонку, то ложку, то колбасу. А когда у нее вдруг падало полотенце, он наклонялся, неуклюже и быстро. И поднимал. И по тому, как неловко он это делал, было видно, что вообще это ему не свойственно – за кем-то ухаживать и поднимать полотенце с полу. Сразу чувствовалось, что в другой своей жизни, неведомой Женьке, он живет как-то иначе – грубее и проще. И когда он говорил – односложно и будто через силу, тоже чувствовалось, что он знает много тяжелых, стыдных слов. И привык ставить их где попало и когда захочется.
А может, это все Женьке просто казалось. Они с матерью старались в такие вечера не показываться в кухню. Но все-таки приходилось иногда. И тогда краем уха Женька ненарочно ловила отрывки разговора. «А ты как же?» – спрашивала Полина. «Никак», – говорил он. «А девчонки здоровы?» – «Чего им», – говорил он. Значит, у него где-то были девчонки. Такие же узкоглазые и хитрые, как Виталик. На быстрых резиновых ногах. Или Женька не так поняла…
Иногда он оставался у Полины до утра, но чаще уходил ночью. Женька всегда слышала, как он тяжело топчется в коридоре, дышит, скрипит дверью из осторожности, из желания беззвучности, и, наконец, уходит. Женька по себе знала, как трудно ночью уйти. Ступая точно в такт холодильнику. Задевая все углы, которых днем, кажется, и нет вовсе. Потом шаги его длинно и звонко звучали по асфальту, затихая вдали. И как только они стихали, Полина запиралась в ванной и открывала кран. В ночной тишине бессмысленно резко хлестала водяная струя. Туго, не рассыпаясь, била в раковину. И хоть, кроме воды, обычно ничего не было слышно, Женька знала, что Полина плачет в ванной. Женька сама так делала, если никак нельзя было иначе уединиться, этот секрет она открыла давно.
Вода лилась долго. Час. Может – больше. И поток ее был все так же отчаян и бессилен. Потом, мгновенно, когда уже конца и не ждешь, все прекращалось. Слышно было, как Полина шаркает в комнату. Как бесшумно ворочается мать. Как где-то, далекой улицей, проходит загулявшая гитара. Как резко стрекочет холодильник. И Женька засыпала. А утром, когда вылезала в кухню, там уже вовсю орудовала Полина, оживленная, некрасивая, в стареньком застиранном халате. Она варила кашу Виталику и весело говорила матери: