В двух километрах от Счастья
Шрифт:
Смотрит Иван Сергеич внимательнее и видит: электроды у Сашки не те. Они только на черную сталь годятся, больше ни на какую.
Он себе режет, а после кому-то придется горбатить, наждаком зачищать кромки. Но и это бы еще туда-сюда… Главное — хром у него выгорает и концы углеродит. Это самое противное, потому что выглядит все нормально, не подкопаешься, но надежности нет, а тут же потом будет химия, агрессивная среда…
Ей-богу, уж лучше бы они прямо халтурили, как-нибудь нахально и грубо, без этих тонкостей.
Иван Сергеич
— Всё, — сказал он. — Я тебе приказываю, Сашка, чтоб больше сюда ни ногой, в этот шарашмонтаж…
Тут подошел Казанец. Веселый — только что не хохочет. (И почему им, таким, всегда весело?! Вот Судову сегодня тоже было весело…)
— Ну, — говорит Казанец, — комедия. Наверно, он, Саша, твой отец незаконный. Иначе почему он к тебе липнет, не отстает?
Но Иван Сергеич тогда был действительно поспокойней, чем сейчас. Он ничего себе не позволил, только спросил:
— А правда, Саша, почему я к тебе липну?
Но Саша ничего не ответил. Опустил голову и молчит…
— Ну ладно, — сказал тогда Иван Сергеич, — я пошел.
И он пошел… И уже больше никогда не случалось им с Сашкой беседовать. Встретятся иногда на улице или в столовке — оба отворачиваются, — боятся разговору. Неизвестно даже, кто больше боится…
Ане Иван Сергеич сказал, что Сашку министерство услало на Шпицберген. «Телеграмма, понимаешь, улетел, не успел проститься… И письма оттуда идут по полгода в связи с полярной ночью». А Аня сказала: «Ладно, Вань, ничего, ты не расстраивайся зря».
Она все, все понимала! Это он, Иван Сергеич, много чего не понимал… Но теперь уж не исправишь, не объяснишь, не попросишь прощения…
Как он ее обидел однажды! Это было в позапрошлом году — Иван Сергеич точно помнит, — в мае, числа пятого или шестого… Он сказал тогда: «Это на тебя оккупация повлияла. Привычки ихние…»
И она сразу сникла, сжалась и посмотрела на него как виноватая. А в чем она была виновата? В том, что знала — жизнь ее кончается, — и мечтала хоть сколько-нибудь пожить своим домом. Да никаким не домом даже, просто в отдельной квартире, без соседей, без ночного топота в коридоре, без очереди у плиты и умывальника…
Она сказала, что по списку они уже прошли, надо сходить в ЖКО, как-нибудь договориться. Вот Елкин договорился — и дали ему две прекрасные комнаты, почти двадцать три метра. А они с Петей, как птенцы какие-то, ждут, пока оно само прилетит. А там уж, женщины говорят, все тихонько распределили, остались одни подвалы, где капуста лежит.
И вот он обругал Аню… А вечером пришел сосед по бараку, Вася Попов, и говорит: «Надо, Сергеич, идти в ЖКО, иначе на бобах останемся».
Вот кого позабыть нельзя, так это Костюченко из ЖКО. Сперва он стал им политграмоту читать: мол, все трудящиеся ждут, и многим похуже, чем вам, например матерям-одиночкам, и одной очереди мало, нужно еще иметь наличие жилфонда…
Иван Сергеич это все принял за чистую
— Есть, да не в вашу честь, — сказал вдруг этот мордоворот и засмеялся. — Но давай по-дружески… Ты на фронте был? Под Вязьмой был?..
Однако он посмотрел на Ивана Сергеича, как на младенца или на глупого, когда тот стал всерьез рассказывать, где там он воевал и какие прошел фронты.
— Да, — сказал Костгоченко, — огневое было времечко, никаких материальных забот — один патриотизм…
И он выжидательно посмотрел на Ивана Сергеича, но тот ничего не понял. Повспоминал еще немного войну и ушел с надеждой, что свой брат фронтовик как-нибудь выручит. Конечно, когда будет возможность… Аня заставила его все пересказать, как было, слово в слово. А потом сказала уверенно и грустно: придется ему дать. Вот он чего добивался…
И посмотрела Ивану Сергеичу прямо в глаза, ожидая, что он ей опять что-нибудь страшное скажет. Но он почему-то сразу ей поверил и расстроился, хотя, казалось бы, за жизнь столько всякого навидался, мог привыкнуть…
На другой день они с Васей Поповым повели этого сукина сына в «Антрацит».
Как видно, тот был свой человек в этой ресторанной роскоши — он весело заказывал разную хитрую закусь, давал указания подавальщице, что куда ставить, и называл ее Раечкой…
— Вот за что я коньяк уважаю — это за тонкость вкуса, — говорил он и разглядывал рюмочку на свет. — Жидкость богов. А в окопах, бывало, и денатурату радовались. А, ребята?
Попов ему льстиво улыбался и поддакивал:
— Это точно, «горит, как говорится, свечи огарочек, гремит недальный бой, налей, дружок, по чарочке» и так далее. Ваше здоровье!
А Мирненко в этом противоестественном состоянии пить не мог. И смотреть на них не мог. Было ему тоскливо и неудобно. Будто весь ресторанный зал — и мрачные, упившиеся командировочные, и нахальные мальчики, и одинаковые девочки со стогами на головках — все видят и понимают, зачем он сюда пришел, за каким делом…
…Во дворе зазвонили к обеду. Кто-то весело лупил железякой по старому буферу, заставляя его гудеть колокольным голосом.
— Кончай, Ваня, — крикнул снизу Неустроев. — Обед…
— Что? — спросил Иван Сергеич, с трудом возвращаясь к действительности. — А… Обедать… Не хочется что-то. Я тут побуду…
— Ладно, — сказал Петя. — Тебе чего принесть? Молока, может?
— Не надо, — сказал Иван Сергеич и опустил на лицо щиток.
Работа ему не мешала думать. А он еще много чего не вспомнил, не доказал тому, с которым спорил…
Ну, так вот, на другой день после этого ресторана прямо в барак принесли бумажку из ЖКО. Какой-то смотровой ордер. Сказали: «Если подойдет, можете хоть в среду въезжать».