В двух километрах от Счастья
Шрифт:
Но Ане совершенно все равно было, что подумают другие.
— Не надо так громко, — попросила она. — Я пока до себя в Сватовку поеду, — может, кто из родичей еще живой. А если будет твое желание и если оно останется неизменным, ты приезжай или вызови меня куда-нибудь.
Оставшись без Ани, он горько затосковал. Все искал какую-нибудь работу. Хотя, по мирному времени и изобилию трофеев, делать ремонтникам было почти нечего.
Рапортов по начальству Иван Сергеич, конечно, не подавал. Что он, офицер, рапорта подавать? Он только молился богу, в которого не верил,
Но одни приказы приходят слишком рано, а другие запаздывают. И он возился в мастерской с разной железной ерундой и все вспоминал тяжелое лето сорок третьего года. Тогда не такой вот инструмент — никелированный, в бархатных коробочках с немецкими вензелями, — простой напильник чудом считался. Тогда сами себе делали инструмент — сами из лома выбирали сталь, и ковали сами, и вручную зубилом делали насечку. Все-таки тогда была война и не было Ани. А тут тоска — и только…
Когда Мирненко наконец отпустили, он не к матери поехал, в далекий город Бердянск, и не к Лизе, сестренке-зенитчице, в недалекий город Коттбус. Он со своей шинелишкой, и продпайком в мешке, и тощими трофеями в чемоданчике поехал прямо в деревню Сватовку, Курской области, где должна была ждать его Аня.
А год уже был сорок шестой. И есть в этой Сватовке, как в половине России, было почти нечего.
Он застал Аню грустной, легонькой, совсем истаявшей. Она даже стеснялась при нем раздеваться, боялась, что он испугается и разлюбит. Но как он мог ее разлюбить!
Аня потом всю жизнь завидовала полным женщинам и мечтала хоть немножко поправиться… «Слушай, — говорила она, — врут бабы, что я немножко круглее стала?» И он говорил: «Конечно, не врут!..» Но так это у нее и не получилось. И она все горевала, не верила, что нравится ему такой вот — кожа, кости да глаза.
…Иван Сергеич больше уже ни с кем не спорил. Он вспомнил Аню, и как-то сразу показались ему маленькими все эти казанцы, и костюченки, и судовы, из-за которых он только сейчас кипел и руки марал.
И больше ему уже невозможно было думать о разных сволочах и самообожателях. И он стал вдруг вспоминать Реваза Шалвовича, котельщика, у которого они с Аней квартировали в Мариуполе. Как он — живой, чернявый, горячий, как уголек, — кричал на Аню, когда она стеснялась занимать хозяйскую кухню:
— Почему я тебе хозяин? Я тебе не хозяин, я тебе товарищ… Зачем обижаешь?
Как он в день получки, к ужасу своей жены, пышной и робкой Русико, покупал сразу на двести рублей харча и выпивки и звал всех, кто попадется. «Я поднимаю этот маленький бокал с большим чувством», — любил говорить он. И действительно, не зря так говорил.
Потом Иван Сергеич вспомнил капитана Передеру. Они вместе бежали из лагеря, из-под Ломжи. Неполных семнадцать суток пробыли они в плену. И вместе рванули в лес, и добыли в бою винтовки, и прошли с окружениями за три недели четыреста с гаком километров. И когда Иван Сергеич истер себе в кровь ногу, Передера его под локоть вел и рассказывал анекдоты из цыганской жизни.
По книжкам и кинокартинам получается, что всегда солдат командира вытаскивает, а тут как раз было
При прощании сказал Передера: «А все же эти немцы, в смысле человечества, нашим не ровня».
Это он точно сказал. После всего, что повидал Иван Сергеич в лагере, и в окружении, и в обороне, и потом, когда шел обратной дорогой до самой Германии, — он много доказательств имеет.
Но конечно, когда капитан говорил «наши», он не таких, как Судов, имел в виду…
Черт с ним, с Судовым. Ведь есть же, скажем, Петя Неустроев, который специально ездил в область за лекарством для Ани. За бутадионом. Есть Витька, есть Славка…
Аня умирала, а он, Иван Сергеич, совершенно ничего не умел для нее сделать. Придет с работы, положит ее голову на колени и укачивает, как Людочку. Сказки ей рассказывает, разные книжки, которые еще в школе читал. Например, фантастику Толстого про одного инженера, который аппарат придумал трубы резать лучом. И она все слушала, и улыбалась, и просила: «Ну, хватит, иди, Людочку спать уложи и вели Сереже, чтоб не шлендрал допоздна».
Но он не мог ее оставить, так и сидел без пользы. А детей соседки кормили — один день одна, другой — другая. Потом Славка — вот этот самый, который руки ему сегодня крутил, — устроил их через горком в пионерский лагерь Шахтостроя. Это было исключительно трудно — записать их в чужой лагерь, но в свой, химкомбинатовский, совсем возможности не было. Из-за карантина.
Последние дни, когда Аню уже в больницу забрали, Иван Сергеич взял отпуск за свой счет. Но он уже сильно поиздержался, и никакого своего счету не было. Тогда ребята скинулись по пять — десять рублей, и еще сколько-то выдали в постройкоме.
Это он, правда, только сейчас узнал. И то все отказываются, — просто неизвестно, кому долги отдавать.
Но разве же в этих деньгах его долги? Совсем же в другом его долги! И отдавать надо будет долго… Все дни, включая воскресенье, и то не расплатишься…
По лестнице вскарабкался Неустроев. Осторожно тронул Ивана Сергеича за ногу и протянул белую бутылку.
— Я, Ваня, подумал: наверно, тебе кефир будет лучше? А то поменяемся, я и молочко взял…
— Кефир лучше, — сказал Мирненко. — Кефир, конечно, лучше.
— Ты не журись, — попросил Петя. — Мы все пойдем в милицию, мы скажем… А ты, Ваня, вечером к нам приходи. У меня с праздника бутылка польской зажата. Выборовой. Она получше кефира…
Добре. Они обязательно выпьют эту польскую водку. Только другим разом. Сегодня Иван Сергеич не сможет, сегодня суббота.
К нему по субботам собирается много народу. Соседи со всего подъезда приходят со своими стульями. Смотреть по телевизору «Голубой огонек». И только в первом часу ночи все расходятся, жалуясь, что «Огонек» на этот раз был совсем слабоватый. Вот под тот Новый год, под позапрошлый, правда, было еще ничего…
Завтра Мирненко вставать рано. В полшестого ему уже надо ехать в Кузино, к Сережке в интернат. Но все равно он всех пускает и сам даже зазывает каждый раз. Потому что помнит их доброту к Ане и детям…