В двух километрах от Счастья
Шрифт:
Приезжал из Киева художник Бордадын, рисовать Раин портрет.
Это был веселый, мордастый и пузатый дядька в вышитой сорочке. Он срисовывал сомлевшую от неподвижности Раю, а сам говорил разные шутки и подмигивал Клавке, и напевал веселую песенку:
«Он любуется ей то и знай, красотой этой ножки прелестной, когда юбки волнующий край поднимает норд-вест так любезно».
Портрет получился плохой. Рая на нем вышла толстой и чересчур курносой. И рука у нее была почему-то заложена за борт жакетки, как у маршала.
Рая горько плакала из-за
Через три месяца Рае прислал письмо какой-то киевский механик, который видел ее портрет в картинной галерее и по нему заочно в нее влюбился. Тогда Рая малость утешилась: может, и правда хороший портрет. Она ж в этом деле ни грамма не разбирается…
Что же касается признаний в любви, то она уже не сильно им удивлялась. Любовных писем Рая за это время получила штук двадцать пять.
Почему-то в большинстве от солдат, сержантов и старшин. Словно сговорившись, они извещали ее, что влюбились с первого взгляда (притом не в Раю лично, а в ее фотографию, помещенную в «Огоньке», или же в окружной военной газете, или на плакате «Мастера социалистических полей»). Далее некоторые писали, что скоро подходит срок демобилизации и в этой связи они хотели бы связать свою судьбу с ее судьбою. И пусть она пишет ответ немедленно, так как надо решать к 10 сентября, никак не позже.
Кроме писем на Раю посыпались разные подарки и премии. Она получила трех чугунных лошадок от ЦК профсоюза, путевку в Сочи, в санаторий «Золотой колос», от Садвинтреста, а от Министерства совхозов, по приказу самого министра, ей дали пятнадцать тысяч рублей. Можете себе представить? Пятнадцать тысяч! Целую неделю Рая придумывала, что она купит на эти деньги: костюм Петру, и еще тенниску, и еще жакетки, плюшевые черные, себе и маме.
Шура-почтальонка, когда отдавала Рае под расписку эти страшные деньжищи, была прямо зеленая от зависти и все старалась подковырнуть, зацепить побольнее:
— Небось все гнулись — пупы рвали, а получать, так одной…
Она добилась своего: Рая сильно расстроилась и решила поделить деньги на всех девочек в бригаде. Но Петр не велел этого делать. Сверху, сказал он, виднее, кого награждать, а кого не награждать, и это даже глупо — поправлять в таком деле министра.
Он в чем угодно мог убедить свою Раю! В чем только он хотел — она сразу же с радостью убеждалась… Но тут почему-то вдруг не получилось.
— Может, тебе, Петь, просто денег жалко? — спросила она.
Нет, ему денег не жалко, все его потребности удовлетворены полностью. Но он считает, что раздача денег будет большой нескромностью с ее стороны. И выставлением себя…
И тут он уже убедил Раю. Ей вовсе не хотелось выставлять себя. А кроме того, немножко жалко было расставаться с прекрасными мечтами о разных покупках. Хотя на все пятнадцать тысяч у нее мечтаний
…Однако ничего, все пятнадцать тысяч как-то пристроились. Помогли дубовый буфет с зеркалом, радиола «Балтика» и невообразимой роскоши зимнее пальто, сидевшее на Рае будто сшитое по мерке. Но две тысячи она, тайно от Петра, все-таки отдала Маруське Лапшовой, беспутной матери-одиночке.
А выставляться все равно пришлось. Приглашали теперь Раю из президиума в президиум. Она слезами плакала и просила самого товарища Емченко — первого секретаря, чтоб дали ей какую-нибудь другую нагрузку. Но раза четыре в месяц все-таки приходилось выставляться… То районная конференция ДОСАРМа, то областной слет молодых строителей, то всесоюзное совещание новаторов рыбоконсервной промышленности.
Поначалу Рая старалась честно вникать в то, что говорили с трибуны рыбаки или судоремонтники. И мучительно думала, что бы и ей здесь такого сказать полезного или хоть годного на что-нибудь. Но скоро она отчаялась и старалась только, чтоб не заснуть вдруг в президиуме, не опозориться перед людьми.
Управляющий отделением Гомызько — большой любитель хорового пения и бессменный руководитель гапоновской самодеятельности — тоже захотел выставить Раю вперед. Он велел ей быть запевалой вместо Кати Сургановой.
— Представляете, как это будет хорошо, — сказал он. — Выступает совхозный хор, а запевала — Герой соцтруда. Она, понимаете, и на работе первая, она и петь мастерица!
Но тут уже Рая отказалась наотрез. Поскольку ее голос против Катиного — никудышный.
Хороший был год 1952-й. Но вообще-то как для кого. Для парторга товарища Павленко, Александра Сергеевича, он был не таким уж хорошим.
У него вдруг обнаружился брат, который с 1941 года считался убитым. А оказывается, он был в плену и в разных лагерях у немцев.
Конечно, такой родственник для парторга считался как политическое пятно. И надо было писать заявление и давать самоотвод. Но с товарищем Павленко все бы обошлось, если б он сам не полез на дыбы. Мало того, что он по собственному желанию разыскал этого брата Константина и завязал с ним связь, он еще позвал его к себе в Гапоновку и поселил, у всего коллектива на виду, в своем доме.
— Он мой брат. И он коммунист, хотя в настоящее время находится вне рядов. И он будет жить тут, — сказал Александр Сергеевич товарищу Емченко таким голосом, как будто он еще был на своей прежней работе и мог давать указания секретарям райкомов. — Вот таким путем!
— Но вы понимаете последствия? — не обидевшись ничуть и даже грустно, спросил товарищ Емченко.
— Я понимаю последствия. Не маленький.
Райком освободил товарища Павленко от ответственной партийной работы. А товарищ Емченко по своей личной симпатии к бывшему большому человеку подобрал ему прекрасную работу — заведующего молочным пунктом, или, по-простонародному, «молочаркой».