В двух шагах от войны
Шрифт:
Я узнал об экспедиции раньше всех. В тот день, когда Афанасий Григорьевич так решительно ушел в полном параде и даже чуть не забыл свою палку, он вернулся только поздно вечером — веселый и торжественный.
— Ну, мать, собирай в море, — сказал он Марфе Васильевне и ухмыльнулся в свои прокуренные усы.
Марфа Васильевна всплеснула руками.
— Да ты, старый, не проспался, что ли?
— Помрем, дак выспимся! — лихо заявил капитан. — А теперь в море пойдем!
— В како-тако еще море? — не на шутку рассердилась Марфа Васильевна. — Да кто
— Ну, кыш! — прикрикнул Афанасий Григорьевич. — Не то что пустят, а просили, даже уговаривали. Кое-кто, правда, возражал — дескать, здоровьишко не то, стар да болен, — а я как гр-р-рохнул кулаком по столу, чуть столешницу не проломил. Ну и все. Начальником экспедиции пойду. С такими вот, — он кивнул в мою сторону, — с салажатами.
И он долго и подробно, с удовольствием рассказывал Марфе Васильевне и маме о том, что это за экспедиция. Хозяйка наша слушала молча, сурово поджав губы, мама тоже молчала и только тревожно посматривала на меня.
Потом с беспокойством спросила:
— Как же их посылают, таких… ребятишек? Это ведь опасно.
— Насчет опасности ничего не скажу, — ответил Громов. — А насчет того, что молоды они, так ведь сейчас совсем салаги еще не такие дела делают. Да и какие они ребятишки — парни уже.
Я слушал этот разговор в оба уха, и, когда Громов ушел к себе, я постучал к нему в комнату.
— А можно мне с вами? — спросил я, остановившись в дверях, но тихо, чтобы мама не слышала.
— А почему не можно? — спросил Громов. — Он посмотрел на меня, нахмурился и отрывисто бросил: — С родителями потолкуй, у нас на этот счет строго.
А потом было то собрание в кинотеатре, и мне во что бы то ни стало захотелось попасть в экспедицию. Маму было жалко, а отца я, честно говоря, побаивался. Он и всегда-то был суров, а здесь, в Архангельске, совсем замкнулся. Да мы его почти и не видели, пропадал на работе. Иногда уезжал и не появлялся по нескольку дней. А когда приезжал, то был всегда очень усталым и еще мрачнее прежнего. Как будто его все время что-то грызло. Только иногда он слегка хлопал меня по плечу и говорил:
— Держись. Сам видишь, как я занят. Будь матери опорой.
Я говорил «да», и на этом наши разговоры кончались. Даже с мамой и то он говорил очень редко и мало. «Война, работа, он ведь ответственный…» думал я, защищая себя от плохих мыслей. Они были, эти мысли. Например, мне иногда нехорошо думалось: вот он молодой еще, совсем здоровый, и дома. Ну, не совсем дома, не в Ленинграде, но ведь с нами, не на фронте, не там, откуда появляются такие, как отец Антона. Ну, конечно, трудится, наверно, очень нужные дела делает, но все это не то. Я понимал, что думаю о нем несправедливо, но думал так.
И все же никуда не денешься — лучше поговорить вначале с ним, чем с мамой. Время уже не терпело: в школе вовсю составляли списки.
Сегодня отец должен был прийти пораньше — так он сказал утром. Я сидел в палисаднике на бревнах, поджидая его. У моих ног яростно выкусывал блох Шняка.
Захлопнув за собой калитку, отец козырнул мне мимоходом и ступил на крыльцо.
— Папа, — тихо позвал я.
— Что? — спокойно спросил он.
— Мне с тобой надо поговорить, — сказал я тоже как можно спокойнее, хотя внутри у меня все дрожало.
— Сию минуту?
— Да, сейчас.
Он, кажется, немного удивился, но сошел с крыльца и остановился надо мной.
— Я слушаю, — сказал он.
— Мама тебе кто? — спросил я, уставясь в землю.
— Жена, — сказал он так, что мне сразу стало холодно.
— А я тебе кто? — уже крикнул я так отчаянно, что Шняка вскочил и залаял.
Ну, читал я в книгах: «Его лицо окаменело». Читал, а тут увидел: его лицо окаменело.
— Сын, — сказал он медленно. — Это все, что ты хотел меня спросить?
Я смотрел в землю, видел ту же траву, которую видел и позавчера и вчера, видел черные и белые пятна Шняки, видел даже цветы, но я ничего не видел. Я чувствовал, что словно скала надо мной нависла — вот она стоит и сейчас обрушится на меня…
Шняка лаял остервенело и не то чтобы на отца, а в сторону, но коричневый собачий глаз косился именно на него. Отец, поморщившись, отодвинул пса ногой и сказал:
— Ну, что ж, поговорим. — И присел рядом со мной на бревно. Начинай.
А я и не знал, с чего начинать. Я был уверен, что без его разрешения мама не отпустит меня на Новую Землю. Но я знал и другое: если он разрешит, мама никогда не простит ему этого. И тут вдруг я понял, что перекладываю решение на их плечи. Мама — это мама. С нее хватит и Катюшки и бабушки, а тут еще я. А отец — это отец. Я неожиданно вспомнил, как однажды еще совсем маленьким я плакал, пожалев галчонка, которого на даче соседские ребята повесили на суку белой березы, и как отец тогда сказал маме, утиравшей мне слезы:
— Не расти из него хлюпика. Он должен стать мужчиной.
— Но это же ужасно! — сказала мама.
— Ужасно, — сказал отец. — Но лучше было бы, если бы он не распускал нюни, а полез бы в драку за эту несчастную птицу.
…Мы сидели рядом на бревне, и я попросту трусил.
— Говори, — сказал отец.
И, ринувшись, как с кручи, я сказал:
— Я еду на Новую Землю.
— Так-таки едешь? В эту знаменитую яичную экспедицию? — спросил он насмешливо.
Я кивнул.
— А почему тебе хочется ехать? — как-то подчеркнуто спросил он.
— Ну-у… ребята наши едут и… вообще… Новая Земля.
— «Ребята едут». «Новая Земля». — Он встал и сказал твердо: — Не разрешаю. И не подумай, что уж очень оберегаю тебя, нет. Хотя и не уверен, что тебя пропустит медицинская комиссия. Ты только об этом хотел мне сказать?
— Только об этом, — сказал я.
— Я не разрешаю, — повторил отец и ушел в дом.
А время шло. Уже работали медицинская и отборочная комиссии. Уже Антон, Арся, Саня Пустошный, даже Витька Морошкин и еще некоторые ребята из нашего класса были зачислены и готовились досрочно сдать школьные экзамены. А я все чего-то ждал и на что-то надеялся.