В этом мире подлунном...
Шрифт:
Бегим, оглаживая своего нетерпеливо храпящего коня, смотрит на Абу Али, смеется радостно:
— Вы молодец, мой исцелитель! Научились скакать, как настоящий джигит!
— Нет, моя бегим, нет, моя бегим…
— Вы сказали «моя бегим»? Да? Скажите еще раз! — В ее глазах стоят слезы, голос дрожит, но во всем облике чувствуется сила, решимость сделать что-то такое, что совсем не вяжется с недавней болезненностью. — Знайте, мой исцелитель, что отец завтра-послезавтра поднимает кочевку. Мы уезжаем, а я не хочу уезжать. Скажите же ему, что лечение еще не закончено. Скажите, что надо
Абу Али понял все:
— Месяц? Вам нужен год для исцеленья, целый год, моя бегим.
Абу Али слышит топот приближающихся коней свиты, но пока их еще не видно, и он, отчаянно рванув поводья, в мгновенье ока оказывается рядом с девушкой: их кони замирают: Абу Али обнимает Бутакез, и она, закрыв глаза, приближает пылающее свое лицо к его лицу… Но — топот и крики уже совсем рядом!..
— Запомните, мой исцелитель… вы спасли меня от смерти. Но теперь мне лучше умереть, чем расстаться!
Абу Али, спеша, задыхаясь, целует девушку в соленые от слез губы, в глаза, в черную родинку на шее…
— Ты не лекарь, а дьявол! Ты посмел развратить дочь моего бека!
Бородатый нукер! Злой коршун! Его глаза горят ненавистью, крепко сжатый кулак поднят над головой.
— Ни слова больше! Не оскорблять почтенного исцелителя! — голос бегим дрожит, но он властный и сильный, этот голос.
— Почтенный исцелитель?! — злорадно повторяет нукер. — Развратник — скажу еще раз! И те развратны, кто желает подышать степным воздухом, а на самом деле спешат на греховное свидание! А ну, назад, все — назад!
Нукер, продолжая сквернословить, хватает коня Бутакез-бегим за уздечку, тянет назад. И последнее, что всплывает в воспоминаниях Абу Али Ибн Сины, — все в слезах лицо бегим, спина и лицо, спина и лицо… все оглядываясь и оглядываясь, уезжает от него девушка…
Впрочем, не это грустное воспоминание — последнее. Память, как непоседливая бабочка, перелетает на другое.
Ранний час, предрассветный час… Абу Али почти всю ночь провел без сна, думая о бегим. Пробудил его на рассвете топот лошадей. Прискакали служанка бегим и вот он, Шокалон, тот самый, кто сейчас лежит рядом, подставив, как и Абу Али, лицо солнцу.
— На стоянку бека напал враг! — кричит, рыдая, служанка.
— Быстрей, Абу Али, быстрей! — кричит Шокалон. — Садись сзади на моего коня, держись за меня…
Издалека, из глубины степи, где находилось кочевье бека, доносились невнятный грохот и ржанье коней. Иногда слышались членораздельные яростные выкрики: «Руби их всех! Бей, не щади! Бей!»
Когда они прискакали на место стоянки, к холму, налетчики-враги уже умчались: остались после них перевернутые казаны, дотлевающие кошмы юрт, иногда раздавались откуда-то, из обломков и лохмотьев, стоны. Были зарублены не только стражники-нукеры степного бека, но и он сам. А Бутакез-бегим… ее и других женщин разбойники увезли с собой.
…Ибн Сина долго ощущал гнетущую боль в сердце, будто все, что он припомнил, случилось не много-много лет назад, а сейчас и здесь. Что было бы с ним, если б тогда улыбнулась судьба и соединила его с любимой, Бутакез-бегим? Ну, согласись на это ее отец… Были бы они с Бутакез
Ибн Сина усмехнулся про себя: «Эх, Абу Али, Абу Али! Считаешься мудрецом, а мыслишь, как глупец! Достиг уже пятидесяти, а все рвешься к славе? Да разве счастливые мгновения, проведенные с той степнячкой, не прекрасней, чем мишура славы? В уменье, в искусстве врачевания ты еще можешь преуспеть, а вот поди-ка преуспей в любви, поди-ка верни молодость… Ну, а дай тебе возможность выбрать, — что бы ты выбрал?»
Ибн Сина долго еще молчал. Сердце продолжало болеть, будто девушка по имени Каракез, о которой рассказал ему Шокалон, не чужая ему, будто она его крови, дочь его собственная.
Лет пятнадцать назад в Хамадане из-за козней придворных, от которых Шамс-уд-Давля, недалекий, не смог его защитить, скрывался он, помнится, в доме у одной вдовы. Миловидная эта вдова после смерти мужа осталась с дочкой лет трех-четырех. Ибн Сина жил в пристройке во дворе, а вдова с дочкой во внутренних комнатах дома. Сначала вдова стеснялась, избегала ученого, но постепенно, присматривая за его бытом и скарбом, привыкла к нему. Абу Али испытывал к ней чувство приязни — и к ней, и особенно к маленькой дочке вдовы, голубоглазой, с милой картавинкой, девочке.
Было самое жаркое время лета. Ибн Сина поехал по каким-то срочным делам в Исфахан и остался там на несколько недель. А когда вернулся, узнал, что девочке очень плохо. Она отравилась чем-то, а вдова потеряла голову, не знала, что делать. Ибн Сина тут же начал лечение. Сделал промывание, дал нужные лекарства. Девочка пришла в себя, открыла глаза, узнала его. И прошептала посинелыми губами: «Отец!»
Как ни боролся Ибн Сина, он не смог спасти девочку.
В ночь ее смерти, под непрестанные рыдания матери, Ибн Сина просидел с мертвой девочкой на руках до утра. Его терзали сомненья — в своем уменье лечить и спасать, в благости небес, в том, что жизнь самый ценный дар.
Несколько долгих месяцев мучился он, будто лишился родного ребенка, а не чужого.
Сейчас было то же…
Ибн Сина посмотрел на Шокалона:
— Эта несчастная дочь Бутакез-бегим…
— Каракез-бегим, — подсказал Шокалон.
— Каракез-бегим… в Исфахане, у эмира Масуда в гареме? Это верно?
— Я сказал то, что мне сказал сын.
— А сын где?
— Неподалеку от Исфахана, в какой-то горной пещере… Отчаялся. Решил отшельником стать… А Исфахан… Ворота города заперты, в городе — мор!
Ибн Сина вздрогнул. Побледнев, переспросил:
— Черный мор?
— Да, так говорят… Люди мрут, будто с тутовника спелые ягоды осыпаются. Ни в Исфахан зайти нельзя, ни из Исфахана выйти. Все двенадцать городских ворот заперты… Что ж делать? — я подумал. Месяц побыл у сына, в горах, а потом вот нанялся водоносом в караван, который идет в Бухару. Хочу возвращаться домой, Абу Али.
Хмурый Ибн Сина поднялся:
— Я отправляюсь в Исфахан. Если хочешь, и тебя с собой заберу. Может, что-нибудь придумаем. Решай, Шокалон!