В городе Ю. (Повести и рассказы)
Шрифт:
Леха зарыдал.
Я в таком моем положении должен был его еще и утешать!
— Ничего! — говорю ему.— Все отлично!
Он вдруг начал каракули мои рассматривать, которые я в блокноте чертил, лежа на спине, обливаясь потом.
— Мне бы твою усидчивость! — непонятно буркнул.
…На пятый день Федя долго мял шов, морщился.
— Что? Нехорошо?
— Да. Нехорошо. Инфильтрат. Затвердение шва. Так что извини, если что не так.
— Ничего-о!
Все в палате начали понемногу шевелиться, вставать — и вот по комнате ковыляют белые согнутые фигуры,
На двенадцатый день кто-то украл мою ручку-шестицветку! Замечательно! Всюду жизнь!
И вот — утро, когда я выписался. Рано, часов в пять, только открылись ворота, я уже выскочил. Было тихо, светло. Вдалеке кто-то пнул на ходу ногой — шарканье пустой гуталинной банки по асфальту.
В шесть оказался я возле дома Лехи. Дом, освещенный солнцем, еще спал. Цветы на балконах стояли неподвижно и настороженно. Но Леха, к моему удивлению, бодрствовал.
— Да… жизнь не удалась! — сказал он, когда я, хромая, вошел в залитую солнцем кухню.
— Удала-ась!
Тут выглянула в кухню Дия, сухо кивнула.
— Болен был, значит?
— Ага! — радостно сказал я.
— А почему не сказал?
— Когда? — Я посмотрел на Леху.
Потупившись, он молчал.
— Сам знаешь когда! Когда анализами менялся. Ведь знал!
— Конечно! Часами любовался своей мочой!
Я ушел… А вскоре он на другую работу перевелся.
После этого мы больше почти не общались.
Однажды только пытался прорваться к нему, и то он при этом дома находился, а я в Москве.
Зашел, помню, на Главпочтамт — перевода ждал.
На почте меня всегда почему-то охватывает чувство вины. Вспоминаются все, кому не пишу, и кому не звоню, и кого забыл. Потом вспоминаются те, кто забыл меня, и грусть переходит в жалость — жалость к себе и к своим бывшим знакомым, а потом и ко всем людям, которых когда-нибудь тоже забудут, какими бы замечательными людьми они ни были.
И тут еще, пока я стоял в очереди к окошку, ввезли на тележке груду посылочных деревянных ящичков: больших, средних, мелких и совсем маленьких, крохотных, размером почти со спичечный коробок. Я посмотрел на них и вдруг почувствовал, что с трудом сдерживаю слезы. Тот, кто якобы хорошо знает меня, конечно, не поверит: «Как же, амбал чертов, ящичков ему стало жалко!» Но тем не менее все было именно так. Я предъявил в окошечко паспорт.
Кассирша незаметно, как ей показалось, глянула в лежащую на ее столе записку: «При предъявлении паспорта на имя Елоховцева Виктора Максимовича срочно сообщить в милицию».
Сердце заколотилось, перед глазами поплыли огненные круги. Гигантским усилием воли я взял себя в руки, заставил вспомнить, что моя-то фамилия не Елоховцев! Совсем что-то слабые стали нервы!
Кассирша взяла мой паспорт. Перевода, как и следовало ожидать, не оказалось, и это еще больше усилило мою грусть. Но что-то в ней было приятное. Уходить с почты было неохота. Гулкие неясные звуки под высокими сводами, горячий запах расплавленного сургуча, едкий запах мохнатого шпагата — все это создавало настроение грустное и приятное, как
Год уже ему не звонил, и сегодня, в день рождения его, особенно это грустно. Как это постепенно мы разошлись?
Нет, но телеграмму-то уж я могу ему отправить, телеграмма — это уж, как говорится, святой долг!
Сунулся снова к окошечку, посмотрел художественные бланки с цветочками. Да, Леха будет поражен, получив от меня поздравление с цветочком… Совсем, подумает, ослабел человек! Нет, лучше простой честный бланк с простыми душевными словами! Я взял бланк, деревянную ручку и написал цепляющимся, брызгающим пером: «С днем рождения поздравляю, в жизни счастия желаю!» — и подписался.
Приемщица посмотрела на бланк, что-то в нем почиркала и говорит:
— С вас восемь копеек!
— Почему так мало-то?
Составил поздравление своему лучшему другу, и чувств набралось всего на восемь копеек!
— У вас номерная телеграмма,— сказала приемщица,— плата взимается только за номер.
— Как номерная? — уязвленно спросил я.
— Так, номерная. Ваш текст номер четыре. Разве вы не из списка его брали?
— Нет, представьте!
Я был уязвлен еще больше. Написал другу, с которым у меня столько связано, поздравление, и оно из самых банальных, которые сведены даже в список, существующий для людей умственно отсталых.
Восемь копеек — цена моего излияния!
— Так даете вы деньги или нет? — агрессивно проговорила приемщица.— Вы же видите, мы перешли на полуавтомат, всяческие задержки вредно сказываются на его работе!
— Полуавтомат,— сказал я.— Извините… Можно телеграмму мою назад?
С недовольным видом она вернула мне бланк, уже поднесенный ею к щели полуавтомата. Я взял его, порвал в мелкие клочки и кинул разлетевшиеся голубые бумажки по направлению к урне. Нет… Автомат, полуавтомат — это не то. От такого полуавтоматического общения результат обычно получается самый поганый.
— А скажите, а свой какой-нибудь текст передать по полуавтомату можно?
— Можно. Но это значительно дороже! — сухо ответила приемщица.— И потом, надо еще его сочинить, а это не каждому дано! — с прозрачным намеком закончила она.
Я взял снова ручку, новый бланк.
— А можно такой текст передать: «Поздравляю тебя, морда, с установлением рекорда!»?
— Какого рекорда?
— Это уж мы знаем с ним…
— Нет. Такие тексты мы не передаем! Тексты, допускающие двусмысленные толкования, мы не передаем.
— Да это не двусмысленный вовсе — трехсмысленный!
— Тем более! — отвечает.
— Но я прошу вас. Друг, потерянный почти!
— Гражданин, я же вам объяснила — у нас полуавтомат…
Заплакала вдруг, утираясь шалью.
Ну, вот! Так у нас кончаются все принципиальные споры.
Я быстро вошел к ней за барьер, погладил по голове.
— Уйдите, гражданин! — всхлипывая, проговорила приемщица.— Здесь у нас материальные ценности. Уйдите!
Она вдруг вынула револьвер…