В исключительных обстоятельствах
Шрифт:
— Ты что делаешь? — крикнул Сизов.
— В городки играю, — невозмутимо и равнодушно ответил Красюк.
— Для того ли дрова заготовлены?
— Так их много. Хоть месяц тут живи — нам хватит.
— А другим?
— Что мне до других?
— Подбери! — угрюмо сказал Сизов. И сдерживая себя, принялся разъяснять: — Еще и заготовить надо, что вчера сожгли, а ты разбрасываешь.
— Больно надо, — усмехнулся Красюк. — Не для того уходил с лесоповала, чтобы здесь выламываться.
— Кто-то же ради тебя выламывался.
— А я не буду.
— Шатуном хочешь жить?
—
— Боятся? Он пухнет с голоду, кидается на любую падаль и первый попадает под пулю первого же охотника.
— Ладно, не каркай. Подумал бы, что пожрать.
— Тайга кормит только добрых людей.
— На добрых воду возят, — сказал он беззлобно. И наклонился, поднял несколько полешек, положил в поленницу. — Ты как хочешь, а я пойду чалдона будить.
— Спит Чумбока? — удивился Сизов.
Это было не похоже на таежного жителя, чтобы проспал восход, и Сизов шагнул было к избушке, обеспокоенный — здоров ли нанаец. Но тут из зимовья послышался восторженный вопль Красюка.
— Гляди, что нашел! — кричал Красюк, выкидывая из дверей связки шкурок. — С этой прибылью куда хошь поезжай!
Сизов наклонился, разгреб руками мягкую груду мехов. Были здесь шкурки горностая, колонка, белки, лисицы, с полдюжины черных соболей.
— Где взял? — спросил он.
— В чулане висели. Как думаешь, что за это дадут?
— Петлю.
— Чего?
— Петлю, говорю! — закричал Сизов. — Так по-собачьи жить, сам повесишься!
Он сгреб меха и понес их в зимовье.
— Куда?! — заорал Красюк. — Я нашел, мои шкуры!
Сизов бросил меха, схватил топор, стоявший у порога.
— Назад! — не помня себя закричал он. — Если ты шатун, так я сейчас раскрою тебе череп, и совесть моя будет чиста.
Красюк попятился, растерявшийся от такой невиданной решимости тихого Мухомора.
— Ты чего?
— Они не мои и не твои, эти шкуры, понял? Нельзя жить зверем среди людей, нельзя! Если хочешь, чтобы тебе помогали, будь человеком. Человеком будь, а не скотом!..
Красюк неожиданно отскочил в сторону, обежал Сизова, захлопнул за собой дверь зимовья, крикнул изнутри:
— А вот сейчас я ружьишко возьму. Поглядим, кто кого.
Это было так неожиданно, что Сизов на мгновение растерялся. А в следующий миг он вздрогнул от того, что резко распахнулась дверь. Красюк был без ружья, и весь его вид говорил об испуге, а не о решимости.
— Ушел! — с придыхом произнес он. — Чалдон ушел!
— Ну и что?
— Милицию приведет.
Он засуетился, кинулся в зимовье, выскочил, засовывая под телогрейку свой драгоценный сверток.
— Давно ушел, видать, еще ночью. У, хитрая сволочь! Про шамана голову морочил. Сложил вещички, будто спит, а сам ушел. Драпать надо, драпать, пока не поздно!..
Сизов молчал, ошеломленный. Слишком много навалилось на него в этот утренний час, слишком разным выставился перед ним Красюк за короткое время. Он стоял неподвижно, забыв, что еще держит топор, и пытался понять непостижимо быструю, трансформацию этого человека. Как в нем все сразу уживается — ребячья игра, отсутствие элементарной благодарности, слепая жадность, беспредельное себялюбие и такая же беспредельная ненависть, готовность убить?
Мимолетным воспоминанием вдруг прошел перед ним и прошлогодний разговор с другом Сашкой, когда они то же самое говорили о фашистах, сильных перед слабыми, ничтожных перед сильными. И очень опасных своей бесчеловечной, мстительной, трусливой жестокостью.
А Красюк все метался. Выволок шкуру оленя, под которой Сизов спал ночь, бросил на нее вчерашнее недоеденное мясо, стал заворачивать.
— Ты чего? Собирайся. Накроют ведь.
Сизов молчал, стоял опустошенный, оглушенный, растерянный.
— Ты как хошь, а я дураком не буду.
Он подхватил сверток, кинул сожалеющий взгляд на связку шкурок, над которыми все так же, с топором в руке, стоял Сизов, и нырнул в чащу.
Сизов подобрал шкурки, отнес их в чуланчик, развесил. Когда снова вышел на порог, увидел Чумбоку, согнувшегося под тяжестью ноши. Нес он подстреленную косулю.
— Вота, — сказал Чумбока, сбросив косулю у порога и приветливо улыбаясь. — Кушай нада. Кушай нету — сила нету.
— Красюк в тайгу ушел, — сказал Сизов. — Побоялся, что ты пошел милицию звать. Он из уголовников, Красюк-то, всего боится.
— Людя боись — сам себя боись, — подытожил Чумбока.
— Найди ты этого дуралея. Пропадет в тайге.
Чумбока ничего больше не сказал, ничего не спросил, подхватил свое ружьишко и все так же неторопливо пошагал в лес.
Сизов вошел в избушку и упал на нары, чувствуя, что нет сил даже пошевелиться, не то чтобы встать и подогреть, чай.
Страх гнал Красюка в глубину распадка. Почему-то казалось, что только там, где гуще таежная непролазь, надежней можно укрыться от милицейского глаза. Думалось, что милиционеры полезут повыше, чтобы высмотреть его сверху. И он боялся выходить на вершины, где реже росли сосны и где человек был бы виден отовсюду.
В распадке было сумрачно и тихо. Плотно перепутавшиеся сучья цеплялись за ноги, рвали и без того изодранную телогрейку. Он задыхался, пробираясь через буреломы, припадал к ручьям, бегущим в низинах, тыкался лицом в воду, жадно пил и студил лицо. И снова вскакивал, бежал дальше. Злобное отчаяние держало за горло. Он жалел, что не ушел еще ночью, когда Чумбока спал и когда можно было захватить его ружьишко, жалел, что поверил этому Мухомору Иванычу и потерял столько времени, слушая его сказки о будущих дорогах и городах. И еще о чем-то жалел, неясном, давнем, слезно-горьком, от чего жизнь его пошла наперекосяк. Сейчас он готов был убить кого угодно, кто так или иначе толкался в жизни рядом с ним, потому что каждый, как ему казалось, хоть немножко, да виноват в несчастьях, свалившихся на него. Хотелось есть, хотелось разжечь костер, упасть в мягкий мох и забыться. Но он боялся остановиться, боялся, что огонь заметят, что этот проклятый чалдон за километры учует запах дыма. И Красюк бежал, бежал и бежал.