В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове
Шрифт:
Я сам творил чудеса. Не далее как четыре года назад мне пришлось в одном городишке несколько дней пробыть Иисусом Христом… Я даже накормил пятью хлебами несколько тысяч верующих. Накормить-то я их накормил, но какая была давка! (Там же. С. 200).
Близорукие редакторы, увидевшие в разговоре Остапа с ксендзами здоровую антирелигиозную пропаганду, не ощутили опасных ассоциаций, которые вызывают слова о хлебах: давить друг друга из-за минимального количества хлеба читателям «Золотого теленка» приходилось не раз и в 1931–1932 гг., когда впервые был напечатан роман, и в 1948 г., когда он был переиздан. И даже текст отчета из рассказа «Для полноты счастья»:
Охвачено плакатами — 264 000. Принято резолюций — 143. Поднято ярости масс — 3 (Т. 3. С. 270)
отражает идеологическую работу отнюдь не одного только «грязного очковтирателя»— заведующего клубом. Подобные опасные высказывания, как мы уже не раз убеждались, встречаются у Ильфа и Петрова постоянно, и мудрый вождь со своими сподвижниками знал, что он делал, изгнав их в 1949 г. из советской
Но, как и многие мероприятия тех лет, это решение было отменено во времена, которые М. А. Шолохов позднее заклеймил как «слякотную погоду, именуемую оттепелью».[317] Воскрешение Ильфа и Петрова совершилось не сразу. В 1955 г., когда Г. Н. Мунблит, соавтор Е. Петрова по сценарию «Беспокойный человек», опубликовал его в «Новом мире» со ссылкой на то, что «экранизации «Беспокойного человека» помешала война», критик А. Грошев сурово осудил эту публикацию. Он заявил, что сценарий 15 лет назад «не был принят к постановке», ибо в нем «наша жизнь принижена, искажена», что «необходимость заострения характера человека и отрицательных явлений жизни» понималась в «Беспокойном человеке» «как своего рода право на искажение советской действительности, на оглупление людей». В качестве идеального образца советской сатиры автор приводил фильм Г. Александрова «Волга-Волга».[318] Но предостережения Л. Грошева не были услышаны. Вставал вопрос уже не о публикации скромного сценария, а о переиздании обоих романов. И хотя против этого протестовал сам секретарь Союза писателей А. Сурков, называвший эти романы «путешествием Остапа Бендера в страну дураков» и причислявший их авторов к числу тех, кто «пришел к сатирическому жанру, не имея ничего за душой», и потому «пишет пасквили»,[319] он также оказался бессилен. В 1956 г. вышли в свет — сразу пятью изданиями — «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Были снова изданы и «Записные книжки» Ильфа. Хотя и отредактированные, с купюрами 1948 г. и еще с новыми дополнительными, романы о «великом комбинаторе» стали выходить в свет ежегодно и повсеместно, и поколение конца 1950-х и 1960-х гг. восприняло их как свою книгу. «Как в каждой долгосрочной империи при многих периферийных языках есть один универсальный язык метрополии, так у нас языком универсальным, «всехним» были — «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок»… Есть в этом тайна, странность, загадка…»— писала М. Каганская в статье, упомянутой нами во Вступлении.[320] Публицистка напрасно только приписывала эту всеобщую популярность исключительно 1960-м гг.: если бы ее знакомство с людьми 1930-х гг. было более обширным, она бы убедилась, что слава Ильфа и Петрова в те годы была едва ли меньшей, чем тридцать лет спустя, что и тогда их фразы и образы были своеобразным общим языком, «койне» молодого поколения.[321]
Но была у этой популярности — и в 1930-х и в 1960-х гг. — одна слабая, уязвимая сторона. Ильф и Петров были юмористами, а между тем восприятие юмора вовсе не такая простая способность, как кажется на первый взгляд. Прежде всего, количество людей, способных воспринимать юмор, вовсе не безгранично. И ребенок, и взрослый человек рассмеется, прочитав, как «рассеянный с улицы Бассейной» надел вместо шапки сковороду, а вместо валенок— перчатки. Но уже в рассказе о бедной «Мухе-цокотухе», умоляющей друзей спасти ее от злодея-паука, слова:
А кузнечик, а кузнечик,
Ну совсем как человечек,
Скок-скок
Под кусток
И молчок…
будут восприняты не всеми детьми, да и не всеми родителями, читающими сказку. У множества людей юмор застывает на стадии насмешки над «рассеянным с улицы Бассейной». Отсюда — восприятие юмориста как клоуна, характерное для многих зрителей чаплинских фильмов, или отношение к Зощенко, не раз приводившее в отчаяние писателя: «…неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле! Может, думают: если актеры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор… Ах, если бы мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесе, вечер был бы в порядке…»[322]
Человек, читающий Флобера, Томаса Манна и тем более Джойса, испытывает несравненно больше уважения к себе, чем читатель Марка Твена, Гашека или Ильфа и Петрова.[323] «Хочется иногда развлечься», — почти извиняются люди. Ильф и Петров при жизни не раз встречались с таким отношением к юмору. Это же отношение преследовало их десятилетия спустя после смерти. Что именно воспринимают и запоминают читатели в романах о «великом комбинаторе» (чаще всего романы эти читаются еще в детстве — вместе с Марком Твеном и Диккенсом)? Большинство помнит сцену с голым инженером на лестнице, шахматный турнир в Васюках, выбрасывание Паниковского из кабинета председателя исполкома. Более зрелые читатели вспоминают и воспроизводят словечки Эллочки Щукиной — «хамите, парниша», «не учите меня жить», отдельные обороты-«хохмы»: «пиво отпускается только членам профсоюза», «на блюдечке с голубой каемкой» (нередко путают — «с золотой каемочкой»), «в лучших домах Филадельфии», «командовать парадом буду я», «гигант мысли», «сбылась мечта идиота», «согласно законов гостеприимства»… Ежедневно можно увидеть в печати или услышать по радио и телевизору: «С деньгами нужно расставаться легко»,
Но популярность цитат — далеко не достаточное доказательство настоящей любви к писателю. Помнит ли большинство людей, с важностью изрекающих «дистанция огромного размера», что это не просто определение большого расстояния, а отражение военной терминологии солдафона Скалозуба? Был бы доволен Ломоносов, если бы узнал, что его слова «Науки юношей питают» превратятся в устах кокетливых дамочек в двусмысленно-ободряющее: «Надежды юношей питают…»? Заимствованные часто не непосредственно из книги, а из обиходного словоупотребления, такие ходячие выражения легко деформируются и лишаются авторской атрибуции: Ильфа и Петрова путают с Зощенко, Чеховым, даже с Козьмой Прутковым. Прочитав цитату «И терпентин на что-нибудь полезен» на посвящении к подарочной книге, один выученик филфака и доктор филологических наук спросил: «Это из Ильфа и Петрова?»
Молодые люди, сделавшие в 1960-х гг. текст Ильфа и Петрова своим обиходным языком, далеко не всегда по-настоящему читали этих писателей. В повести В. Аксенова «Пора, мой друг, пора» фразами Ильфа и Петрова говорят мерзкие «штурмовики» — сынки начальников, избивающие героя повести. И это не единственный пример. Мода на то она и мода, чтобы ее воспринимали разные люди — и чистые, и нечистые.
Снятие запрета с сочинений Ильфа и Петрова еще не сделало их официальными писателями, — напротив, неприятное сознание того, что «рядовые советские люди» не противопоставлены в их романе Остапу Бендеру и прочим сомнительным персонажам, продолжало точить душу официальных критиков и историков литературы. Но существовала формула, придуманная еще при жизни Петрова благожелательным критиком Е. Добиным, — «охотники за микробами»[324]. Понимать эту формулу надо в том смысле, что мир Ильфа и Петрова — вовсе не наш прекрасный социалистический мир с Павлом Корчагиным и Павликом Морозовым, а лишь ряд искусственно созданных колоний ядовитых бактерий, которых мы вместе с авторами рассматриваем в микроскоп. Остап — крупная фигура только на фоне «микромира», «маленького мира»; Ильф и Петров вовсе ему не сочувствовали — напротив, они его разоблачили, и смех их, безусловно, «наш смех», «товарищ смех», — таков был основной смысл статей Д. Молдавского, одного из зачинателей ильфопетровского «позднего реабилитанса»; та же мысль в послесталинских работах Л. Ф. Ершова, в книгах других авторов. Та же тенденция господствует и в инсценировках «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» — в кино- и телефильмах, в кукольных и драматических театрах: это не про нас, это разоблачение событий давних лет, пресловутого, почти сказочного нэпа (хотя никакого нэпа в «Золотом теленке» уже нет).
И как ни натянуты такие утверждения, как ни противоречат они подлинным текстам Ильфа и Петрова, они оказали влияние на читателей. Именно вера в официозный характер творчества писателей облегчила их недолговременным поклонникам 1960-х гг. отречение от былых кумиров. Мы уже упоминали основные этапы этого посмертного низвержения Ильфа и Петрова: выступление Аркадия Белинкова (сперва в форме докладов, а затем в книге об Олеше), воспоминания Н. Я. Мандельштам, книга О. Михайлова и множество отдельных упоминаний — в разнообразных контекстах, между делом, с наиболее сильно действующими ссылками на «хрестоматийный», «общеизвестный» характер утверждаемого. Доказательств «антиинтеллигентства», «морального релятивизма» их обличители так никогда и не привели, но от этого их основной тезис оказался еще более неотразимым. Легенда нарастает с силой грибоедовской сплетни, и спорить с нею так же трудно, как с версией о безумии Чацкого:
— Кто сомневается?
— Да вот не верит…
— Вы!
— Мсье Репетилов! Вы! Мсье Репетилов! Что вы? Да как вы! Можно ль против всех! Да почему ж вы? Стыд и смех.
— Простите, я не знал, что это слишком гласно…
Ильф и Петров вышли из моды. Однако имеет ли это обстоятельство какое-нибудь значение? Прежде всего, успех «в свете»— вовсе не мера писательской славы и значения: книги их, как мы уже упоминали, по-прежнему выходят ежегодно и расходятся громадными тиражами, вновь и вновь переводятся во всем мире, и разговоры об их устарении стоят столько же, сколько утверждение П. Павленко через 25 лет после смерти Чехова, что он слишком «старый» писатель. Людей, ощущающих юмор лишь как «побасенки», не убедишь никакими силлогизмами, а людей, видящих в нем путь к постижению мира, нет надобности убеждать.
Для кого же тогда написана эта книга? Она адресована тем читателям, которые любят или способны полюбить Ильфа и Петрова и которым поэтому интересно узнать о неизданных или малоизвестных произведениях писателей, об их месте среди интеллигенции 1920—1930-х гг. и об общественном смысле их творчества. Несомненно, что «ветреная мода» отвернулась от них в последнее десятилетие не так уж случайно. Смена одних общепринятых вкусов и замена их другими стоит в определенной связи с преобладающим мировоззрением общества, за вкусами — хотя этого часто не замечают их носители — стоят и некие идеи.