В круге первом
Шрифт:
– Покушали? – с приветливой улыбкой оглядел он этапируемых. И, убедясь, что на лицах появилось добродушие, вызываемое насыщением, объявил то, чего тюремная опытность подсказала ему не открывать раньше: – А второго не осталось. Уж и котёл моют. Извините.
Нержин оглянулся на зэков, сообразуясь, буянить ли. Но по русской отходчивости все уже остыли.
– А что на второе было? – пробасил кто-то.
– Рагу, – застенчиво улыбнулся младшина.
Вздохнули.
О третьем как-то и не вспомнили.
За стеной послышалось фырканье автомобильного мотора. Младшину кликнули – и вызволили этим. В коридоре раздался строгий голос подполковника Климентьева.
Стали выводить по одному.
Переклички по личным делам не было, потому что свой шарашечный конвой должен был сопровождать зэков до Бутырок и сдавать лишь там. Но – считали. Отсчитывали каждого совершающего столь знакомый и всегда роковой шаг – неудобный крупный шаг с земли на высокую подножку воронка, низко пригнув голову, чтобы не удариться о железную притолоку, скрючившись под тяжестью своих вещей и неловко стукаясь ими о боковые стенки лаза.
Провожающих не было: обеденный перерыв уже кончился, зэков загнали с прогулочного двора в помещение.
Задок воронка подогнали к самому порогу штаба. При посадке, хотя и не было надрывного лая овчарок, царила та теснота, сплоченность и напряжённая торопливость конвоя, которая выгодна только конвою, но невольно заражает и зэков, мешая им оглядеться и сообразить своё положение.
Так село их восемнадцать, и ни один не поднял голову попрощаться с высокими спокойными липами, осенявшими их долгие годы в тяжёлые и радостные минуты.
А двое, кто изловчились посмотреть, – Хоробров и Нержин – взглянули не на липы, а на саму машину сбоку, взглянули со специальной целью выяснить, в какой цвет она окрашена.
И ожидания их оправдались.
Отходили в прошлое времена, когда по улицам городов шныряли свинцово-серые и чёрные воронки, наводя ужас на граждан. Было время – так и требовалось. Но давно наступили годы расцвета – и воронки тоже должны были проявить эту приятную черту эпохи. В чьей-то гениальной голове возникла догадка: конструировать воронки одинаково с продуктовыми машинами, расписывать их снаружи теми же оранжево-голубыми полосами и писать на четырёх языках:
ХлебPainBrotBreadили
МясоViandeFleischMeatИ сейчас, садясь в воронок, Нержин улучил сбиться вбок и оттуда прочесть:
MeatПотом он в свой черёд втиснулся в узкую первую и ещё более узкую вторую дверцу, прошёлся по чьим-то ногам, проволочил чемодан и мешок по чьим-то коленям и сел.
Внутри этот трёхтонный воронок был не боксирован, то есть не разделен на десять железных ящиков, в каждый из которых втискивалось только по одному арестанту. Нет, этот воронок был «общего» типа, то есть предназначен для перевозки не подследственных, а осуждённых, что резко увеличивало его живую грузовместимость. В задней своей части – между двумя железными дверьми с маленькими решётками-отдушинами – воронок имел тесный тамбур для конвоя, где, заперев внутренние двери снаружи, а внешние изнутри и сносясь с шофёром и с начальником конвоя через особую слуховую трубу, проложенную в корпусе кузова, – едва помещались два конвоира, и то поджав ноги. За счёт заднего тамбура был выделен лишь один маленький запасной бокс для возможного бунтаря. Всё остальное пространство кузова, заключённое в металлическую низкую коробку, было – одна общая мышеловка, куда по норме как раз и полагалось втискивать двадцать человек. (Если защёлкивать железную дверцу, упираясь в неё четырьмя сапогами, – удавалось впихивать и больше.)
Вдоль трёх стен этой братской мышеловки тянулась скамья, оставляя мало места посередине. Кому удавалось – садились, но они не были самыми счастливыми: когда воронок забили, им на заклиненные колени, на подвёрнутые, затекающие ноги достались чужие вещи и люди, и в месиве этом не имело смысла обижаться, извиняться – а подвинуться или изменить положение нельзя было ещё час. Надзиратели поднапёрли на дверь и, втолкнув последнего, щёлкнули замком.
Но внешней двери тамбура не захлопывали. Вот ещё кто-то ступил на заднюю ступеньку, новая тень заслонила из тамбура отдушину-решётку.
– Братцы! – прозвучал Руськин голос. – Еду в Бутырки на следствие! Кто тут? Кого увозят?
Раздался сразу взрыв голосов – закричали все двадцать зэков, отвечая, и оба надзирателя, чтоб Руська замолчал, и с порога штаба Климентьев, чтоб надзиратели не зевали и не давали заключённым переговариваться.
– Тише вы…! – послал кто-то в воронке матом.
Стало тихо и слышно, как в тамбуре надзиратели возились, убирая свои ноги, чтобы скорей запихнуть Руську в бокс.
– Кто тебя продал, Руська? – крикнул Нержин.
– Сиромаха!
– Га-а-ад! – сразу загудели голоса.
– А сколько вас? – крикнул Руська.
– Двадцать.
– Кто да кто?..
Но его уже затолкали в бокс и заперли.
– Не робей, Руська! – кричали ему. – Встретимся в лагере!
Ещё падало внутрь воронка несколько света, пока открыта была внешняя дверь, – но вот захлопнулась и она, головы конвоиров преградили последний, неверный приток света через решётки двух дверей, затарахтел мотор, машина дрогнула, тронулась – и теперь, при раскачке, только мерцающие отсветы иногда перебегали по лицам зэков.
Этот короткий перекрик из камеры в камеру, эта жаркая искра, проскакивающая порой между камнями и железами, всегда чрезвычайно будоражит арестантов.
– А что должна делать элита в лагере? – протрубил Нержин прямо в ухо Герасимовичу, только он и мог расслышать.
– То же самое, но с двойным усилием! – протрубил Герасимович ответно.
Немного проехали – и воронок остановился. Ясно, что это была вахта.
– Руська! – крикнул один зэк. – А бьют?
Не сразу и глухо донеслось в ответ:
– Бьют…
– Да драть их в лоб, Шишкина-Мышкина! – закричал Нержин. – Не сдавайся, Руська!
И снова закричало несколько голосов – и всё смешалось.
Опять тронулись, проезжая вахту, потом всех резко качнуло вправо – это означало поворот налево, на шоссе.
При повороте очень тесно сплотило плечи Герасимовича и Нержина. Они посмотрели друг на друга, пытаясь различить в полутьме. Их сплачивало уже нечто большее, чем теснота воронка.
Илья Хоробров, чуть приокивая, говорил в темноте и скученности: