В круге первом
Шрифт:
– Бож-же упаси! И вы способны на такое злодейство?
Глядя холодно, Сологдин спросил:
– Зачем вы употребляете слово «Боже»? Ведь вы – жена чекиста?
– Что за важность? – удивилась Емина. – Мы и куличи на Пасху пекём, так что такого?
– Ку-ли-чи?!
– А то!
Сологдин сверху вниз смотрел на сидящую Емину. Зелень её вязаного костюма была резкая, дерзкая. И юбка, и кофточка, облегая, выявляли раздобревшее тело. На груди кофточка была расстёгнута, и воротник лёгкой белой блузки выложен поверх.
Сологдин поставил палочку на
– Но ведь ваш муж, вы говорили, – подполковник МВД?
– Так то муж!.. А мы с мамой – что? бабы! – обезоруживающе улыбалась Емина. Толстые белые косы её были обведены величественным венцом вкруг головы. Она улыбалась – и была, действительно, похожа на деревенскую бабу, но в исполнении Эммы Цесарской.
Сологдин, больше не отзываясь, сел боком за свой стол, – так, чтобы не видеть Еминой, – и, щурясь, стал оглядывать наколотый чертёж. Он чувствовал себя осыпанным цветами триумфа, они как будто ещё держались на его плечах, на груди, и ему не хотелось рассеивать этой настроенности.
Когда-то же надо начинать настоящую Большую Жизнь.
Именно теперь.
Дуга зенита…
Хотя застряло какое-то сомнение…
А вот какое. Нечувствительность к импульсам неполной энергии и достаточность маховых моментов были обезпечены, как Сологдин угадывал внутренним чутьём, хотя нужно будет, разумеется, везде досчитать знака по два. Но последнее замечание Челнова о застывшем хаосе смущало его. Это не указывало на порок работы, но на разность её от идеала. Одновременно он смутно ощущал, что где-то есть в его работе не почувствованный и Челновым, не уловленный и им самим, недоделанный «последний вершок». Важно было сейчас в удачно сложившейся воскресной тишине определить, в чём он состоит, и приступить к его доделке. Только после этого можно будет открыть свою работу Антону и начать пробивать ею бетонные стены.
Поэтому он сейчас предпринял усилие выключиться из мыслей о Еминой и удержаться в круге мыслей, созданных профессором Челновым. Емина уже полгода сидела рядом с ним, но никогда им не случалось говорить подолгу. Оставаться же с глазу на глаз, как сегодня, и вовсе не приходилось. Сологдин иногда подтрунивал над ней, когда по плану разрешал себе пятиминутный отдых. По служебному положению – копировщица при нём, она по общественному положению была дама из слоя власти. И естественным и достойным отношением между ними должна была быть враждебность.
Сологдин смотрел на чертёж, а Емина, всё так же чуть покачиваясь на локте, – на него. И вдруг прозвучал вопрос:
– Дмитрий Александрович! А – вам? Кто вам штопает носки?
У Сологдина поднялись брови. Он даже не понял.
– Носки? – Он всё так же смотрел на чертёж. – А-а. Иван Иваныч носит носки потому, что он ещё новичок, трёх лет не сидит. Носки – это отрыжка так называемого… – (он поперхнулся, ибо вынужден был употребить птичье слово), – капитализма. Носков я просто не ношу. – И поставил палочку на белом листе.
– Но тогда… что же вы носите?
– Вы переступаете границы скромности, Лариса Николавна, –
Он произнёс это слово смачно, отчасти уже находя удовольствие в разговоре. Его внезапные переходы от строгости к насмешке всегда пугали и забавляли Емину.
– Но ведь их… солдаты носят?
– Кроме солдат ещё два разряда: заключённые и колхозники.
– И потом… их тоже надо… стирать, латать?
– Вы ошибаетесь! Кто же нынче стирает портянки? Их просто носят год, не стирая, а потом выбрасывают, от начальства новые получают.
– Неужели? Серьёзно? – Емина смотрела почти испуганно.
Сологдин молодо, безпечно расхохотался.
– Во всяком случае, такая точка зрения существует. Да и на какие шиши я бы стал покупать носки? Вот вы, прозрачно-обводчица МГБ, – сколько вы получаете в месяц?
– Полторы тысячи.
– Та-ак! – торжествующе воскликнул Сологдин. – Полторы тысячи! А я, зиждитель (на Языке Предельной Ясности это значило – инженер), – тридцать рубляшек! Не разгонишься? На носки?
Глаза Сологдина весело лучились. Это совсем не относилось к Еминой, но она рдела.
Муж Ларисы Николаевны был тюлень. Семья для него давно стала мягкой подушкой, а он для жены – принадлежностью квартиры. Придя с работы, он долго, с наслаждением обедал, потом спал. Потом, прочухиваясь, читал газеты и крутил приёмник (приёмники свои прежние он то и дело продавал и покупал новейшей марки). Только футбольный матч, где по роду службы он всегда болел за «Динамо», вызывал в нём возбуждение и даже страсть. Во всём он был тускл, однообразен. Да и у других мужчин её окружения досуг был рассказывать о своих заслугах, наградах, играть в карты, пить до багровости, а в пьяном образе лезть и лапать.
Сологдин опять уставился в свой чертёж. Лариса Николаевна продолжала, не отрываясь, смотреть на его лицо, ещё и ещё раз на его усы, на бородку, на сочные губы.
Об эту бородку хотелось уколоться и потереться.
– Дмитрий Александрович! – опять прервала она молчание. – Я вам очень мешаю?
– Да есть немножко… – ответил Сологдин. Последние вершки требовали ненарушимой, углублённой мысли. Но соседка мешала. Сологдин оставил пока чертёж, развернулся к столу, тем самым и к Еминой, и стал разбирать незначительные бумаги.
Слышно было, как мелко тикали часы у неё на руке.
По коридору прошла группа людей, сдержанно разговаривая. Из дверей соседней Семёрки раздался немного шепелявый голос Мамурина: «Ну, скоро там трансформатор?» – и раздражённый выкрик Маркушева: «Не надо было им давать, Яков Иваныч!..»
Лариса Николаевна положила руки перед собой на стол, скрестила, утвердила на них подбородок и так снизу вверх растомчиво смотрела на Сологдина.
А он – читал.
– Каждый день! каждый час! – почти шептала она, благоговейно. – В тюрьме – и так заниматься!.. Вы – необыкновенный человек, Дмитрий Александрович!