В круге света (сборник)
Шрифт:
Иду по поселку. Дорогу пересекает молодая женщина, идет выбрасывать мусор. В руке прозрачный пакет, а в нем – батон белого хлеба. Хорошо живем, и слава Богу, что хорошо…
Мой отец в семилетнем возрасте пережил голодомор на Украине в тридцать третьем. Дед крестьянствовал, мудрый был человек, молился постоянно. Может, Господь ему и подсказал зарыть весь хлеб в огороде. Закапывали с бабушкой ночью, без детей, чтобы никто не проговорился. Когда пришли те, кто унес всю пищу из дома, то в печи в казане каша стояла. А как уходили, так эту кашу один из них на пол выплеснул, а потом на нее сапогом наступил. Зачем?..
Сейчас
– Тогда многие поумирали. Утром встанешь, выбежишь на улицу, а на дороге – трупы лежат. Через наше село много людей шло в город, надеялись там спастись. Как-то раз утром проснулись, а у нас сквозь штакетник рука торчит, как будто просит что-то, а человек уже мертвый. Людей ели. Не хочу помнить об этом…
Но нельзя лишить памяти голодавшую плоть, эта память навсегда укореняется в подсознании и становится частью души. Еще мальчишкой я замечал, что папа всегда предлагал гостям покушать, кто бы ни пришел к нам в дом.
Как-то в одной деревне купили мы четверть свиной туши, – тогда с мясом трудно было. Набили морозилку, что-то засолили, а какую-то часть нужно было использовать немедленно. Мама тогда нажарила целое ведро котлет. Долго мы их ели, я уже смотреть на них не мог. Говорю маме:
– Не хочу я их есть, надоели мне эти котлеты!
Папа услышал мои слова и повторил фразу. Не передразнил меня, а именно повторил, для того, наверное, чтобы лучше понять. И выговорил задумчиво:
– Надо же, котлеты могут надоесть…
Много лет моей помощницей в алтаре была бабушка Прасковья. Редко мне приходилось встречать людей такой кротости и смирения. Из церкви не выходила. Молилась Богу – как с другом разговаривала, и Он ее слышал. Помню, пришло время, и отказали ей ноги. Просит: «Господи, как же мне без храма? Помоги». Помолилась, встала и пошла в храм.
Затем последовала новая напасть – бабушка ослепла. «Господи, как же мне батюшке помогать без глаз? Верни мне глазки». И зрение вернулось. Носила очки с мощными линзами, но видела и даже Псалтырь могла читать. Я называл ее «мой добрый ангел, моя палочка-выручалочка». До последнего времени, до тех пор, пока окончательно не слегла, пекла просфоры. Когда уж совсем не смогла трудиться, сидела в просфорной и, пока другие работали, молилась.
К переходу в лучший мир Прасковьюшка отнеслась спокойно и ответственно. Исповедовалась несколько раз, всю свою жизнь как тесто пальчиками перетерла. Но замечаю, что что-то гнетет мою помощницу. Спрашиваю ее, а она и отвечает:
– Грех у меня есть, батюшка, страшный грех моей юности! Плачу о нем непрестанно и боюсь, что Господь меня такую не допустит к Себе.
Все мы помним грехи своей юности, помоги нам Господи! Но чтобы такой церковный, молящийся человек, как моя алтарница, до сих пор носил его в себе?
– Неужто не каялась, Прасковьюшка?
– Каялась, да все он мне о себе напоминает, так перед глазами и стоит.
– Тогда вновь покайся, чтобы душа у тебя не болела.
Прасковья заготовила листок бумаги с одной фразой, нацарапанной крупными, неровными буквами: «Я кусячница шпекулярка». Видать, язык у нее от стыда не поворачивался произнести написанное вслух.
– Это на каком же языке написано, друг мой? – спросил я ее.
Забыл сказать о том, что бабушка изъяснялась на свое образном деревенском наречии. В войну они жили неподалеку от Мурома, видимо, там так и говорили. Ее речь изобиловала подобными словечками. Меня ее говорок порой забавлял, но чаще умилял. Все хотел записывать за ней, да так и не собрался…
Прасковьюшка расплакалась и призналась в самом страшном своем грехе. В годы войны, когда отца забрали на фронт, в семье остались пятеро детей, из которых она оказалась старшей. Вот тогда и узнали, что такое голод. Жесточайшей экономией им удалось наскрести денег и купить на рынке буханку хлеба. Дрожащими руками голодный двенадцатилетний ребенок разрезал хлеб на десять кусков и отправился продавать его на станцию – солдатам из воинских эшелонов, которые шли на фронт. На вырученные деньги она уже могла купить больше хлеба: часть – домой, а другую буханку – вновь на продажу. По нашим-то временам какой же это грех? Нормальный бизнес. «Они же, солдатики молоденькие, сами голодные, на фронт умирать ехали, а я на них шпекулярила!» И плачет, плачет старый человек по-детски горько, размазывая по щекам слезы кулачками…
Как нам понять этих стариков, вынесших столько страданий и при этом сумевших сохранить кристальную нравственную чистоту? Как же вышло так, что вырастили они нас – сытых и равнодушных? А мы все смотрим на них, штурмующих почту в очереди за нищенской пенсией или часами просиживающих в больнице в надежде на бесплатный прием, и кроме раздражения ничего к ним не испытываем…
Пришел однажды старенькую бабушку причастить. Прощаюсь уже, а она и говорит мне:
– Жалко сейчас помирать. Жить-то как хорошо стали – как в обед за стол садимся, так целую буханку хлеба кладем!
«Целая буханка» для старушки, пережившей голод, – критерий счастливой жизни…
Нет, что бы там телевизионщики ни твердили, а кризисы нам нужны, ох как нужны! Хотя бы иногда. Ведь «кризис», по-гречески означает «суд», а мы еще добавим от себя: «Божий суд». Бич Божий, разящий наши ледяные сердца. Может, хоть так – через желудок, пусть понемногу, но будем мы обретать потерянный нами Образ. Научимся смотреть друг на друга и видеть в другом – человека, а может, вдруг и сочувствовать ему начнем? А то ведь все обо всем забыли…
Смотрю на молодую женщину, что несет хлеб на помойку, а вижу не ее, а моего кроткого и смиренного ангела, плачущего невидящими глазами в очках с толстенными стеклами, с его такими сегодня смешными и неуместными «кусячила» и «шпекулярила»…
Старики и мы
В пятницу соборовал и причащал старенькую-престаренькую бабушку. Ей уже за девяносто, ходить – не ходит, но сердце – крепкое, и кушает хорошо. Возрастные болезни подступили уже давно, – мучается человек и все никак не помирает. И сама страдает, и дочь устала.