В мире фантастики и приключений. Тайна всех тайн
Шрифт:
— Откуда и куда? — добродушно спросил Генрих. Я особо подчеркиваю добродушие тона, с Альбертом Генрих всегда разговаривал только так. Я и сейчас не понимаю, чем этот шальной фантазер привлекал Генриха.
Альберт закричал, будто о несчастье:
— Из музея! Откуда же еще?
— Зачем же бежать из музея? — Как вы понимаете, это спрашивал Генрих, а не я. Я лишь молча рассматривал Альберта.
— Ничего ты не понимаешь! — Альберт яростно поднял мизинец. — Вот ни столечко! Просто удивительно, до чего люди бестолковы.
— Объясни — пойму.
Объяснением путаную,
— Вещь Степана я знаю, во мне она вызывает иные ассоциации. И если уж оперировать музыкальными терминами, то я бы сказал, что картина звучит весело, а не трагически.
— Чепуха! — прогремел Альберт.
Черноволосый, лохматый, с очень темным лицом, с очень быстро меняющимся выражением диковатых глаз, то вспыхивающих, то погасающих, он всегда казался мне малость свихнувшимся, а в этот день особенно. Колокольно гремящий голос его меня раздражал. И я опасался, что разговор взволнует Генриха, а ему было еще очень вредно волноваться. Генрих, правда, улыбался, а не сердился.
— Ты примитивен, — продолжал греметь Альберт. — Ты не понимаешь главного. Каждый слышит в картинах свою собственную музыку.
— Ты отрицаешь объективную реальность?..
— Я не отрицаю, я утверждаю. Отрицают люди, не умеющие создавать. Я создатель. Я утверждаю, что там, где тебе послышится хохот, мне раздастся плач.
— Но это и есть отрицание объективной всеобщности восприятия…
— Вздор. Это есть утверждение объективной всеобщности своеобразия. Ты проходишь мимо тысяч женщин равнодушно, а одна потрясает тебя, та самая, мимо которой равнодушие прошли все твои товарищи. Она зазвучала тебе, а другие не зазвучали. А если бы прав был ты, то все парни влюблялись бы в одних и тех же женщин, в тех, в которых больше объективных женских совершенств. Но ты ищешь в женщине свою музыку, а не глухие объективные добродетели.
— Странный переход от картины в музее к влюбленности в женщин!
— Нормально. Живопись — музыка красок, а любовь — музыка чувств и поступков.
— Короче, всё звучит?
— Всё звучит! Всё музыкально: вещи и дела, слова и чувства. И каждый человек воспринимает мир по-своему — музыка мира у каждого своя. Для тебя скачка коней на картине Рунга — веселая пляска, для меня — мрачный реквием.
Генрих радовался диковинам. Он лукаво поглядел на меня.
— Выходит, я услышу в пятой симфонии Бетховена шаги судьбы, а ты, Рой, драку у кабака.
— Не говори о Бетховене! — зарычал Альберт. — Древние мастера писали принудительную музыку. Они бесцеремонно навязывали слушателям созданные ими мелодии. Я же толкую о свободной музыке,
Запальчивость Альберта всё больше веселила Генриха. В ту минуты и я порадовался, что он с увлечением спорит, я и догадаться не мог, к чему приведет этот странный спор.
— Как жаль, что твоя индивидуальная музыка — нечто абстрактное, ни па каком инструменте не услышать.
— Опять врешь! Такой инструмент есть! Я его сконструировал сам. Он записывает музыку моего восприятия. Я бежал из музея, чтоб не потерять ни одной ноты из зазвучавшей во мне мучительной симфонии бега. Встреча с тобой спутала гармонию инструментов моей души: вместо симфонии получится какофония. Идете оба к чертям! До нескорого свидания!
Генрих помахал ему рукой, я сказал:
— До свидания, Альберт! — И это были единственные слова, произнесенные мной за всё время встречи.
2
А на другой день мы узнали, что Альберт умер. И еще оказалось, что мы были последними, кого он видел перед смертью, это засвидетельствовал он сам, прокричав роботу-швейцару: «Поистрепал Роя и Генриха, вот же бестия Генрих, он жутко меня расстроил дурацкими сомнениями, но теперь я ему покажу, теперь я ему покажу!»
После этого он заперся в кабинете, оттуда послышались непонятные звуки, тоже запечатленные на пленке швейцара, а часа через два наступило молчание. Робот воспринял молчание Альберта как сон, но это была смерть.
Утром Генриха и меня вызвали в квартиру Альберта.
Он лежал на полу около неисчезнувшего силового дивана, — очевидно, скатился в агонии, так и не успев ни крикнуть на помощь, ни выключить интерьерное поле. Я часто видел мертвых и на Земле, и в космосе, в последние годы нам с Генрихом приходилось распутывать загадки многих непонятых смертей, но такого странного трупа мы еще не видели. Тело Альберта свела жестокая судорога, а руки и йоги были столь невозможно выкручены, что казалось, это немыслимо сделать, не ломая костей. Но кости были целы, — так установила медицинская экспертиза. Первым, что бросалось в глаза, был этот ужасный вид тела, молчаливо кричавший о безмерном страдании. И вот тут начинается странное — на лице Альберта закоченело выражение счастья: он радовался своей гибели, он ликовал, он восхищался, — такое у меня создалось впечатление, и чувство, возникшее у Генриха, было такое нее. И другой странностью было почернение тела: Альберт словно бы обгорел и закоптился.
Я стоял с минуту около трупа, потом отошел. Мне страшно было глядеть на Альберта. Я не дружил с этим человеком, как Генрих, но неожиданная его гибель была так ужасна, что разрывалось сердце.
— У тебя губы трясутся, Рой, — сказал Генрих. Он сам еле держался на ногах от волнения. — Мне кажется, тебе плохо.
— Не хуже, чем тебе, — возразил я, силясь улыбнуться. — На тебе тоже лица нет. Смерть есть смерть, ничего не поделаешь. Это единственное, чего нельзя перенести.
В комнате уже были следственные врачи, я обратился к ним: