В неосвещенной школе
Шрифт:
— Как же тебя в церковь повели? — зло спросила Зойка. — В цепях, что ли?
— Да, в цепях, — серьезно ответил отец Константин. — Но цепи эти незримые. Цепи эти — покорность. Покорность церкви, покорность воле родительской, покорность обычаю, семейным традициям. И сковывают они крепче железных.
Отец Константин выпил второй стакан и, не закусив, а только понюхав корочку, продолжал:
— Так началась вторая книга: семейное счастье. Попадья моя была — что бога гневить — хорошей мне женой. Обходительная, ласковая и собой хороша, а томился я в доме своем, как, сказать бы, в больнице. Лежу с утра в постели, читаю «Русский паломник» и зеваю так, что
— Отчего умерла попадья-то твоя? — спросила Зойка,
— От родов. Так, с ребенком, на тот свет и ушла, не разрешилась. А уж как мечтала доченьку нянчить!
Некоторое время мы все молчали.
Зойка моргнула раз, другой и с досадой сказала:
— Знаешь, поп, мне тебя жалко.
Отец Константин вздрогнул, хотел что-то ответить, но вместо того вылил в стакан остаток коньяка и выпил.
— Ты куда сейчас, Константин Павлович? — спросила Зойка.
— Домой, в Бацановку. А что?
— Возьми и нас с собой. Хочется проехать по первопутью.
— С великим удовольствием! — оживился священник. — Сани у меня небольшие, но в тесноте, да не в обиде.
— Дмитрий Степанович, поедем? — подмигнула мне Зойка.
— С превеликим удовольствием! — отозвался я тем же тоном, что и отец Константин. — Кстати, побываем у старого учителя. Мне давно хотелось навестить его.
И вот мы летим по заснеженному шляху: я и отец Константин — по бокам саней, а Зойка — в середине. Кучер даже не вынимает из-под ног кнута, только туже натягивает вожжи. Справа, из-под снежного покрова проглядывает зелень озимых. До чего ж это свежо, радостно, красиво! Видно, неспроста в маленьких домиках на окраине города и в деревнях кладут на зиму между рамами окон белую вату и зеленый гарус. Зойка просовывает руку в карман моего пальто, нащупывает там мою руку и вкладывает в нее свою.
На плетнях засеребрилась бахрома,Вместо хижин появились терема.Как снежинки, мысли взвились, обнялись.Завертелись, закружились, понеслись, —радостно декламирую я и смотрю на Зойку. На ресницах у нее снежные звездочки. Мне хочется взять их губами.
Снег покрыл и все бацановские убогие избы. Теперь они тоже терема.
Отец Константин приглашает к себе в дом, но Зойка решительно отказывается. Нет, нет, нет! Ей надо забрать в волостном правлении почту и вернуться в Новосергеевку. Вот, может быть, Константин Павлович прикажет кучеру отвезти ее обратно? В таком случае пусть сани через полчасика подъедут к старому учителю. На площади отец Константин со вздохом прощается с нами. До дома Акима Акимовича мы с Зойкой едем вместе.
— Жди меня здесь, — говорит она. — Я быстренько.
И бежит в мельканье белых бабочек.
При виде меня Аким Акимович так поднял руки к лицу, будто хотел протереть глаза.
— Вы?..
— Я, Аким Акимович. Что вас удивляет?
Он взял мою протянутую руку и крепко сжал:
— Так это в самом деле вы?.. А я думал, что после той моей исповеди вы за сто верст будете объезжать меня.
— Но почему же, почему? — в свою очередь удя-вился я.
— Сам себе я гадок, сам себе! А уж другим и подавно!
— Вы преувеличиваете свою вину, Аким Акимович. Не вас одного искалечила жизнь. Надо ее переделать, переделать нашу российскую жизнь, тогда и не будут люди так калечиться.
— Да, да, — забормотал он, — да, да… Может быть, может быть… Вот у нас стали расклеивать на стенах хат одну газетку… Не знаю, кто это делает… Так в ней тоже эта мысль проводится. Нельзя, мол, больше так жить, нельзя…
— Что ж это за газета? — с невинным лицом спросил я.
— Газета? «Рабочий и крестьянин» называется. Я, признаться, не вчитывался, просто остерегался долго стоять перед ней, чтоб не донесли уряднику. А крестьяне читают, не боятся. Он уже и нагайку в ход пускал. Все равно читают.
— Так, может, и не боятся потому, что худшей доли, чем у них, уже не придумаешь? — спросил я.
— И так может быть, и так может быть, — закивал Аким Акимович.
— Я, собственно, заглянул к вам, чтоб пригласить на елку. Мы с ребятами устраиваем в школе елку на Новый год. Приезжайте. Все-таки перемена обстановки, а то вы тут совсем закисли.
Аким Акимович замялся:
— Конечно, я вам очень благодарен за внимание, не знаю даже, чем его заслужил, но боюсь быть вам в тягость.
— Приезжайте, приезжайте! — повторил я. — Были б в тягость, не стал бы приглашать.
Зойка стукнула в окно. Я пожал Акиму Акимовичу руку и выскочил на улицу. Сани были уже тут.
— Пое-ехали!.. — крикнул кучер.
Зойка положила мне голову на плечо, закрыла глаза и приказала:
— Читай.
— Что читать? — спросил я.
— Да стихи свои о первом снеге.
— Это не мои стихи.
— Не твои? — разочарованно протянула Зойка. — Ну, тогда… не читай. Я подремлю у тебя на плече, хорошо? Ведь я трое суток не спала.
Я бережно прижал ее к себе, и до самой Новосергеевки она не поднимала с моего плеча головы и не открывала глаз.
С ТРЕТЬЕГО ЯРУСА
У Ильки дел в городе было по горло, и третий номер газеты набирали без него. До этого я не раз заходил в лавочку. Васыль приносил наборную кассу, и мы с Тарасом Ивановичем набирали статьи из «Социал-демократа». Кто доставил свежие номера заграничной газеты, Тарас Иванович не говорил, а спрашивать я считал неудобным. Впрочем, нетрудно было догадаться, что сделала это наша почтарка. Оттого-то она и не спала трое суток.
Однажды, постучав поздним вечером в дверь лавочки» я услышал сердитый голос Тараса Ивановича:
— Ну, чего надо?
Как обычно, я спросил, не продаст ли лавочник пачечку махорки.
— Какая может быть продажа в поздний час! Иди себе с богом! — недовольно ответил лавочник.
«Что б это могло означать?» — размышлял я, возвращаясь домой.
Тревожное чувство не оставляло меня весь следующиц день. Вечером ко мне постучал Васыль и сказал:
— Иди. Уже можно.
Я немедленно прицепил бороду и отправился.
— Ни за что не догадаешься, кто у меня был вчера, — смеясь, сказал Тарас Иванович,