В одном лице
Шрифт:
Стоял апрель того же (семьдесят восьмого) года, когда Элейн позвонила мне и сообщила, что Ричард заговорил с ее матерью. Я набрал номер миссис Хедли сразу же после звонка Элейн.
— Билли, Ричард собирается тебе позвонить, — сказала мне Марта Хедли. — Только не жди, что он будет таким же, как раньше.
— Как он? — спросил я.
— Как бы так поаккуратнее сказать, — сказала миссис Хедли. — Не хотелось бы взваливать вину на Шекспира, но есть такая вещь, как избыток замогильного юмора — если хочешь знать мое мнение.
Я не понял, что имела в виду Марта Хедли,
Я думал, что из-за свалившегося на Ричарда горя у него не найдется времени и желания прочитать мой третий роман, но он его прочел.
— Все те же старые темы, но раскрыты лучше — призывы к толерантности никогда не надоедают, Билл. Конечно, все мы в разной степени нетерпимы к чему-нибудь или кому-нибудь. Знаешь, Билл, к чему нетерпим ты сам? — спросил меня Ричард Эбботт.
— И к чему же, Ричард?
— Ты нетерпим к нетерпимости — так ведь?
— Разве это плохо? — спросил я его.
— И ты гордишься своей нетерпимостью, Билл! — воскликнул Ричард. — То, что тебя раздражает нетерпимость — особенно к сексуальным различиям, — совершенно оправданно! Бог свидетель, я никогда не сказал бы, что ты не имеешь права на раздражение, Билл.
— Бог свидетель, — осторожно повторил я. Я не совсем понимал, куда клонит Ричард.
— Как бы ты ни был снисходителен к сексуальным различиям — и в этом ты совершенно прав, Билл! — ты не всегда снисходителен, правда? — спросил Ричард.
— Э-э, ну… — начал я и замолчал. Так вот к чему он подводил; я все это уже слышал. Ричард подразумевал, что я не могу поставить себя на мамино место, не могу знать, каково ей было в 1942 году, когда родился я; он хотел сказать, что я не могу или не должен ее осуждать. Его раздражала не моя снисходительность — ему не давала покоя моя нетерпимость к ее нетерпимости.
— По словам Порции, «Не действует по принужденью милость»[12]. Акт четвертый, сцена первая, — но я помню, что это не самая твоя любимая пьеса у Шекспира, Билл, — сказал Ричард Эбботт.
Действительно, на одном из уроков мы поспорили насчет «Венецианского купца» — это было восемнадцать лет назад. Он принадлежал к тем немногим пьесам Шекспира, которые мы читали на занятиях, но не ставили на сцене. «Это комедия, романтическая комедия — но не все в ней смешно», — сказал тогда Ричард. Он говорил о Шейлоке — неоспоримом свидетельстве предрассудков Шекспира против евреев.
Я держал сторону Шейлока. Речь Порции о «милости» — скучное христианское лицемерие, христианство в своем максимально приторном и высокомерном проявлении. Тогда как позиция Шейлока оправданна: ненависть к нему научила его самого ненавидеть. Совершенно справедливо!
«Да разве у жида нет глаз? — говорит Шейлок в первой сцене третьего акта. — Разве у жида нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей?» Обожаю эту речь! Но Ричард не хотел, чтобы ему напоминали, что я всегда был на стороне Шейлока.
— Твоя мама умерла, Билл. Разве ты ничего не чувствуешь к матери? — спросил меня Ричард.
— Ничего не чувствуешь, — повторил я. Я вспоминал ее ненависть к гомосексуалам — и то, как она отвергла меня не только потому, что я был похож на отца, но и потому, что унаследовал его необычную (и нежелательную) ориентацию.
— Что там говорит Шейлок? — спросил я Ричарда Эбботта. (Я отлично знал, что говорит Шейлок, и Ричард давно понял, как близки мне эти слова.)
«Если нас уколоть — разве у нас не идет кровь? — спрашивает Шейлок. — Если нас пощекотать — разве мы не смеемся? Если нас отравить — разве мы не умираем?»
— Ладно, ладно, Билл, я понял. Ты сторонник кровавой мести, — сказал Ричард.
— «А если нас оскорбляют, — сказал я, цитируя Шейлока, — разве мы не должны мстить? Если мы во всем похожи на вас, то мы хотим походить и в этом». И что сделали с Шейлоком, Ричард? — спросил я. — Его вынудили стать долбаным христианином!
— Это сложная пьеса, Билл, — поэтому я и не ставил ее, — сказал Ричард. — Не уверен, что она подходит для учеников средней школы.
— Как у тебя дела, Ричард? — спросил я его, надеясь сменить тему.
— Я помню мальчика, который готов был переписать Шекспира, — того мальчика, который был уверен, что эпилог в «Буре» — излишнее дополнение.
— И я его помню, — сказал я. — Я ошибался насчет того эпилога.
— Если прожить достаточно долго, Билл, эпилогов будет целое море, — сказал Ричард Эбботт.
Это было первое предупреждение, на которое я не обратил внимания. Ричард был всего на двенадцать лет старше меня; не такая уж большая разница в нашем возрасте — Ричарду было сорок восемь, а мне тридцать шесть. В 1978 году мы стали едва ли не ровесниками. Мне было всего тринадцать, когда Ричард повел меня получать мою первую библиотечную карточку — в тот вечер, когда мы оба познакомились с мисс Фрост. В свои двадцать пять Ричард казался мне таким очаровательным — и таким авторитетным.
В тридцать шесть я уже никого не считал за авторитет — даже Ларри, это время для меня прошло. Дедушка Гарри, хоть и был по-прежнему неизменно добродушен, становился все более чудаковатым; даже мне (столпу толерантности, каким я себя считал) эксцентричные выходки Гарри казались более уместными на сцене. Даже миссис Хедли уже не была для меня авторитетом, как когда-то, и хотя я слушал свою лучшую подругу Элейн, так хорошо меня знавшую, я все чаще делил ее советы на десять. (В конце концов, по части отношений Элейн была не более удачливой и ответственной, чем я.) Вероятно, если бы я получил известия от мисс Фрост, ее я бы еще почел за авторитет, даже в этом возрасте, но она не давала о себе знать.