В одном лице
Шрифт:
Что касается второго предупреждения о скором приходе чумы, я просто проглядел его. В 1980-м году рождественская открытка от семейства Аткинсов не пришла; я этого не заметил. Помню, как, все же получив — с большим запозданием — поздравление с праздниками, я удивился, что Том не приложил отзыв на мой четвертый роман. (Книга еще не вышла, но я отправил Аткинсу копию гранок; я подумал, что такой преданный поклонник моего творчества заслуживает взглянуть на нее одним из первых. В конце концов, никто другой не сравнивал меня с Флобером, да еще и в мою пользу!)
Но никаких записок не прилагалось к открытке, пришедшей в феврале восемьдесят первого года — да, вроде бы в феврале.
Фотография, как я предположил, была сделана во время семейной лыжной поездки — все были одеты в лыжные костюмы, а на Аткинсе была лыжная шапочка. Они взяли собаку на лыжный курорт! — восхитился я.
Дети выглядели загорелыми — и жена тоже. Помня, каким светлокожим был Том, я подумал, что он, наверное, старается загорать осторожно; поэтому я не увидел ничего странного в том, что сам он не загорел. (Зная Аткинса, я предположил, что он наверняка внимательно изучил симптомы рака кожи и всегда пользуется солнцезащитным кремом — в юности он очень трепетно относился к своему здоровью.)
Но в цвете кожи Тома сквозило что-то серебристое — хоть мне и не удалось толком рассмотреть его лицо, потому что дурацкая лыжная шапочка закрывала ему брови. Однако и по видимой части лица бедного Тома было заметно, что он похудел. Довольно сильно похудел, отметил я, но в этом лыжном костюме сказать наверняка было невозможно. Может, у Аткинса всегда были немного ввалившиеся щеки.
И все же я долго еще разглядывал эту запоздавшую открытку. На лице жены Тома было выражение, которого мне не приходилось видеть прежде. Как вообще можно в одном выражении передать страх одновременно перед известным и неизвестным?
Выражение лица миссис Аткинс напомнило мне строчку из «Госпожи Бовари» в конце шестой главы. (Эта фраза бьет в сердце, как дротик в яблочко: «И вот теперь она никак не могла убедить себя, что эта тихая заводь и есть то счастье, о котором она мечтала».) Жена Тома выглядела не просто напуганной — она была в ужасе! Но что могло ее так испугать?
И где вечная улыбка, которую тот, знакомый мне Том Аткинс никогда не мог долго сдерживать? У Аткинса была дурацкая манера улыбаться с открытым ртом — так что видны были зубы и язык. Но на этой фотографии губы бедного Тома были плотно сжаты — как у ребенка, пытающегося спрятать жвачку от учителя, или как у человека, который знает, что у него плохо пахнет изо рта.
Почему-то я решил показать семейную фотографию Аткинсов Элейн.
— Ты же помнишь Аткинса, — сказал я, вручая ей запоздавшую рождественскую открытку.
— Бедный Том, — на автомате сказала Элейн; мы оба рассмеялись, но смех Элейн оборвался, когда она взглянула на фото.
— Что с ним такое — что у него во рту? — спросила она.
— Не знаю, — ответил я.
— Билли, у него что-то во рту — и он не хочет, чтобы это было заметно, — сказала Элейн. — А с детьми что?
— С детьми? — переспросил я. Я не заметил, чтобы с детьми было что-то не так.
— Они выглядят так, как будто плакали, — объяснила Элейн. — Господи, такое ощущение, что они постоянно плачут!
— Дай посмотреть, — сказал я, забирая у нее фотографию. Мне дети показались нормальными. — Аткинс раньше то и дело ударялся в слезы, — сказал я Элейн. — Он был тем еще плаксой — может, его дети это унаследовали.
— Брось, Билли, — тут что-то не так. Я имею в виду, с ними со всеми что-то не так, — сказала Элейн.
— Собака вроде выглядит неплохо, — сказал я. (Я просто дурачился.)
— Я не о собаке говорю, Билли, — ответила Элейн.
Если в годы президентства Рейгана (1981–1989) вам не пришлось быть свидетелем того, как кто-то из ваших знакомых умирает от СПИДа, то вы не помните эти годы (и Рональда Рейгана) так, как помню их я. Ну и десятилетие — и большую его часть всем заправлял второсортный актер, игравший ковбоев! (За семь или восемь лет своего президентства Рейган ни разу не произнес слова «СПИД».) Эти годы уже затянуло дымкой времени, и я сознательно и бессознательно вытеснил из памяти худшие подробности. Одни десятилетия стремглав проносятся мимо, а другие тащатся неспешно; восьмидесятые тянулись целую вечность, потому что вокруг меня умирали мои друзья и любовники — и так до девяностых и дальше. К девяносто пятому году в одном только Нью-Йорке от СПИДа умерло больше американцев, чем погибло во Вьетнаме.
Прошло несколько месяцев после того февральского разговора с Элейн о семейной фотографии Аткинсов — я помню, что был все еще восемьдесят первый год, — когда заболел Расселл, юный любовник Ларри. (Мне было ужасно стыдно, что я презрительно называл Расселла парнем с Уолл-стрит и рифмоплетом.)
Я был снобом; я воротил нос от меценатов, которыми окружил себя Ларри. Но Ларри был поэтом — а поэты не зарабатывают денег. Почему бы поэтам и художникам не иметь покровителей?
Множество смертей было на счету ПЦП, пневмоцистной пневмонии (Pneumocystis carinii). В случае юного Расселла, как и во многих других, пневмония была лишь первым проявлением СПИДа — молодой и в остальном здоровый, казалось бы, парень ни с того ни с сего начинал кашлять (или задыхаться), у него поднималась температура. А вот рентген его выглядел не очень хорошо — говоря языком врачей и рентгенологов, на нем появлялась «белая мгла». Однако в самом начале определить болезнь было невозможно — сначала выяснялось, что антибиотики не помогают, а затем биопсия (или бронхоскопия) показывала, что причина — ПЦП, коварная пневмония. Обычно от нее прописывали «Бактрим»; его и принимал Расселл. Расселл был первым больным СПИДом, чье угасание мне пришлось наблюдать, — и не забывайте, что у него были деньги и Ларри.
Многие писатели, знавшие Ларри, считали его испорченным и самовлюбленным — даже напыщенным. Со стыдом вынужден причислить и себя к блюстителям нравов Лоуренса Аптона. Но Ларри оказался одним из тех людей, которые в кризис раскрываются с лучшей стороны.
— Это должен был быть я, Билл, — сказал мне Ларри, когда я впервые зашел навестить Расселла. — Я уже прожил жизнь, а у Расселла она только начинается.
Расселлу устроили хоспис в его собственном роскошном особняке; у него была личная сиделка. Все это тогда было для меня внове: то, что Расселл отказался от искусственной вентиляции легких, позволило ему остаться дома. (Интубация в домашних условиях проблематична; в больнице легче подключить человека к ИВЛ.) Потом я увидел и запомнил этот комок ксилокаинового геля на конце эндотрахеальной трубки, но не в случае Расселла; интубацию ему не делали — не в домашних условиях.
Помню, как Ларри кормил Расселла. Я видел похожие на сыр кусочки грибка Candida на его деснах и обложенный белым язык.
Расселл когда-то был красивым юношей; вскоре его лицо изуродовала саркома Капоши. Фиолетовая опухоль свисала с одной из бровей Расселла, напоминая мясистую мочку уха, почему-то оказавшуюся не на своем месте; еще один багровый нарост болтался у него под носом. (Он так выдавался, что потом Расселл начал прикрывать его банданой.) Ларри сказал мне, что Расселл называет себя «индюком» — из-за этих наростов.