В одном лице
Шрифт:
Я увидел, что Аткинс мучительно пытается что-то сказать — вероятно, спросить про время или выговорить какую-то еще фразу с этим словом. Но я оказался неправ; бедный Том не мог совладать со словом «влюбленности».
Неожиданно он выпалил:
— Углубленности не в тех людей — эта тема и меня интересует!
— Я сказал «влюбленности», Том.
— Я не могу это выговорить, — признался Аткинс. — Но эта тема меня очень интересует. Может, когда ты дочитаешь ту книгу, что подобрала тебе мисс Фрост, то дашь и мне почитать.
— Это роман Джеймса Болдуина, — сказал я Аткинсу.
— Там что, про любовь к негру? — спросил он.
— Нет, с чего ты взял, Том?
— Джеймс Болдуин же черный, Билл, разве нет? Или я его путаю с каким-то другим Болдуином?
Джеймс Болдуин, конечно, был чернокожим, но тогда я этого не знал. Я не читал других его книг; я никогда прежде о нем не слышал. А «Комната Джованни» была библиотечной книгой — и у нее не было суперобложки, на которой я мог бы увидеть фото автора.
— Это роман о мужчине, который влюбляется в другого мужчину, — тихо сказал я Тому.
— Ага, — прошептал Аткинс. — Я так и подумал, когда ты сказал про «неподходящих людей».
— Я дам тебе почитать, когда сам закончу, — сказал я. Конечно, я уже дочитал «Комнату Джованни», но я хотел снова перечитать ее и поговорить о ней с мисс Фрост, прежде чем давать ее Аткинсу, хотя я был уверен, что там нигде не говорится, что рассказчик черный — а бедняга Джованни, как я знал, был итальянцем.
Я даже вспомнил строчку ближе к концу романа, где герой глядит на себя в зеркало и говорит о своем теле: «белое, сухое, жалкое». Но на самом деле я просто хотел сразу же прочитать «Комнату Джованни» еще раз; так сильно она меня впечатлила. Это был первый роман после «Больших надежд», который мне захотелось перечесть.
Сейчас, когда мне уже без малого семьдесят, осталось мало романов, которые я перечитываю и они все еще мне нравятся, — я имею в виду, среди тех романов, которые я впервые прочел и полюбил подростком, — но недавно я снова перечел «Большие надежды» и «Комнату Джованни» и восхитился ими ничуть не меньше, чем в первый раз.
Ну ладно, у Диккенса есть слишком затянутые предложения — ну и что с того? А те трансвеститы в Париже, современники мистера Болдуина, — вряд ли они были особенно убедительными. Автору «Комнаты Джованни» они не нравятся. «У меня никак не укладывалось в голове, что эти мальчики были кому-то нужны: ведь мужчина, который хочет женщину, найдет настоящую женщину, а мужчина, которому нужен мужчина, никогда не согласится иметь дело с ними», — пишет Болдуин.
Конечно, мистер Болдуин никогда не встречал крайне убедительных транссексуалок, которых можно увидеть в наши дни. Он не видел таких, как Донна, транссексуалок с грудью и без следа растительности на лице — таких достоверных женщин. Вы бы поклялись, что в такой трансссексуалке, о которой говорю я, нет ничего от мужчины, за исключением полностью рабочего пенифа у нее между ног!
Я также догадываюсь, что мистер Болдуин никогда не искал любовницу с грудью и членом. Но поверьте, я не виню Джеймса Болдуина в том, что его не привлекали тогдашние трансвеститы, «les folles», как он их называл.
Я всего лишь хочу сказать: давайте оставим les folles в покое; пусть живут как им хочется. Не надо осуждать. Вы ничем их не лучше — так не унижайте их.
Перечитав недавно «Комнату Джованни», я убедился, что роман действительно так великолепен, как мне и запомнилось; кроме того, я обнаружил и нечто, что пропустил или проглотил, не заметив, когда мне было восемнадцать. Я говорю об этом отрывке: «Но, к несчастью, людям не дано выбирать себе эти вериги. Любовников и друзей так же не выбирают, как и родителей».
И это правда. Естественно, в восемнадцать лет я непрерывно пытался выбирать; не только в сексуальном смысле. Я понятия не имел, что мне понадобятся какие-то «вериги» — не говоря уже об их количестве и о том, кто ими станет.
Но бедный Том Аткинс отчаянно нуждался в веригах, которые удержали бы его на месте. Уж это я кое-как сообразил, пока мы с Аткинсом беседовали, или пытались беседовать, на тему влюбленностей (или углубленностей) в неподходящих людей. В какой-то момент мне показалось, что мы никогда не сдвинемся со своих мест на ступеньках лестницы музыкального корпуса, и наша беседа (если можно ее так назвать) затянулась навечно.
— Ну что, Билл, есть какие-нибудь прорывы с твоими речевыми проблемами? — неловко спросил меня Аткинс.
— Пока всего один, — ответил я. — Похоже, я осилил слово «тень».
— Здорово, — искренне сказал Аткинс. — Я со своими пока не разобрался.
— Сочувствую, Том, — сказал я ему. — Наверное, тяжело иметь сложности с такими словами, которые то и дело приходится использовать. Как время, например.
— Ага, с ним сложно, — признал Аткинс. — А у тебя какое самое худшее?
— Ну, это самое, — сказал я ему. — Ну ты понимаешь — член, хрен, конец, елда, болт, прибор.
— Ты не можешь сказать пенис? — прошептал Аткинс.
— Получается пениф, — сказал я.
— Ну, это хотя бы можно разобрать, Билл, — ободряюще сказал мне Аткинс.
— А у тебя есть слово хуже, чем время? — спросил я его.
— Как твой пенис, только женское, — сказал Аткинс. — Я и ничего похожего не могу сказать — даже попытки меня просто убивают.
— Ты имеешь в виду «вагину», Том?
Аткинс яростно закивал; мне показалось, что бедный Том сейчас расплачется — он кивал и никак не мог остановиться, — но миссис Хедли ненадолго спасла его.
— Том Аткинс! — крикнула Марта Хедли в лестничный пролет. — Я слышу твой голос, и ты опаздываешь на занятие! Я тебя жду!
Аткинс сломя голову бросился вверх по лестнице. Он бросил на меня дружелюбный, но немного смущенный взгляд через плечо; я четко расслышал, как он кричит миссис Хедли, поднимаясь по ступенькам: