В огороде баня
Шрифт:
Песню они допели до конца, до самого того места, где Стенька Разин бросил княжну в воду ради того, чтобы не портить компании.
— За что он ее так? — спросил с недоумением директор у присутствующих, и все видели, как он снял с глаз набежавшую слезу.
— Хулиган был, и все тут! — сказал Евлампий. — Да и напился, поди, с утра, ему у Прасковьи разрешения не спрашивать.
— Ты Прасковью не тронь, она честная баба.
— Твою Прасковью в омут не бросишь — тяжелая. Не тронь, говорю! Какую еще исполним, товарищи? Любую, Роман Романович, ты запевай, только с тона не сбивайся.
— Не собьюсь, я в студенческом хоре
— Оно и видать.
— «Под чинарой густой мы сидели вдвоем…»
И посредине песни, невыразимо печальной и длинной, Павлу Ивановичу почудилось, что где-то рядом трещит забор, и ржут кони. За окном в синих сумерках несколько раз мелькнули какие-то тени, вроде бы тревожно переговаривались люди, но на все эти шорохи, тени и звуки просто некогда было обращать внимание.
Дальше была каша. В памяти остались обрывки картин, не имевших ни начала, ни конца.
Вот прораб Василий Тихонович рвется куда-то, но Евлампий его не пускает, уговаривает посидеть, отрезветь немного и потом уж сторонкой пробираться домой.
Вот Павел Иванович сидит рядом с директором, ощущая его горячее плечо, и о чем-то тоскует. Тоскуют они вместе и, кажется, по поводу нелегкой учительской доли.
— Тебе, Паша, нечего жаловаться, ты отработал и к телевизору, а на моих плечах школа, Паша, да интернат еще. Лошади, машина, трактор, подсобное хозяйство… Голова кругом. Выворачиваешься, клянчишь, лаешься, как собака.
— Тебе ужасно тяжело, Рома, я понимаю!
— Ничего ты не понимаешь!
— Почему бы мне и не понять?
— Надо побывать в моей шкуре, Паша.
— Может быть. Но нет у меня административного таланта, Рома!
Кто-то вроде бы приходил к директору и уговаривал его не играть больше на аккордеоне и не будоражить соседей. Еще что-то вроде было?
Домой Павел Иванович подался в одиночестве, и когда свернул от большой дороги в бор, остановился, пораженный тихой красотой ночи, и сел на пенек. Внизу огни села мерцали призрачно и слабо, будто уголья затухающего кострища, вверху шатром висело небо в звездах, посередине неба вверх рогами, качаясь, плыл месяц. Густо пахло хвоей и грибами. Павел Иванович опять загрустил, поразившись мысли о своей бренности, о временности пребывания на этой земле. Он позавидовал тем, кто останется после нас, и, может быть, тот, другой, потомок, однажды равнодушно пройдет сквозь такую же вот ночь и не заметит дивной ее красоты. Потомок будет сухой и рациональный человек, поглощенный зряшными заботами, и сердце его не замрет перед непреходящим великолепием этого мира. На памяти, кстати, оказалась строчка французского поэта: «Зачем я приходил, он уходя сказал…»
— Зачем я приходил? — крикнул Павел Иванович, рассчитывал услышать эхо, но его почему-то не было. И Павел Иванович заплакал.
Павел Иванович пробрался па второй этаж школы через запасной ход со двора и ровно в десять но уговору был в кабинете директора.
Роман Романович сочинял приказ и, напряженно сощурившись, смотрел в потолок — думал над тем, как точнее сформулировать мысль: ведь приказ — документ юридический, он не терпит двусмысленности и разночтения. Роман Романович кивнул гостю не очень вежливо и опять вперился в потолок, морщась.
Явился Евлампий. Он был хмур, с помятым лицом и в кепке, глубоко надвинутой на лоб. Кепку Евлампий не снял, опустился на диванчик в углу, покряхтывая.
— Ну что? — спросил директор.
— Нету.
— Ищите! Ребятишек пошли, не сквозь землю же они провалились.
— Мери-то жеребая.
— Кто сказал?
— Завхоз сказал.
— Чего это она уже и жеребая?
— Она всегда жеребая, недаром же — Мери! Скинет, нам отвечать.
— Я еще и за кобылу ответчик!
— Вы — всему голова, Роман Романович.
Директор, вздохнув, потер шею:
— Не было печали! — и пояснил Павлу Ивановичу с кисловатой улыбкой: — Вчера гармошкой лошадей распугали. Конюшня рядом. Ворота высадили лошади, забор свалили и скрылись в неизвестном направлении. Ну и музыкант ты, Евлампий!
— Виноват я, что ли? Инструмент, понимаешь, какой-то дикий: не играет — ревет. Аж мороз на коже собирает.
— А пели ведь!
— Мы бы и на собственном пузе вальс сполнили, — вяло отозвался Евлампий. — Вчера мы все могли.
— Да. Ну, ладно. Ты, Евлампий, пошли ребятишек Коней искать, мы вот с Павлом Ивановичем по делам сбегаем на гору, в лесхоз. Айда, Павел Иванович.
— Я готов.
— В столовую заглянем?
— Я не хочу есть.
— А я хочу — жена в городе, готовить некогда. Айда за компанию.
— За компанию пойдем.
Столовая помещалась в огромном рубленом доме и имела высоченное крыльцо, ступенек, пожалуй, в десять, выложенное из кирпича и побеленное. Поэтому казалось будто дом улыбается издали белозубым ртом, зовет и дразнит. Когда Павел Иванович с директором пересекли пустырек и подступили к изножью монументального крыльца, сверху, ударившись о директора, энергично скатился небольшого роста мужичок в коричневом берете. Берет он уронил внизу, подобрал его, отряхнул штаны и поворотился лицом к ним. Тогда только Павел Иванович узнал прораба Васю Гулькина и еще несколько спустя понял, что прораб скатился так поспешно отнюдь не по собственной неловкости — сверху его подтолкнула толстенная женщина с румяным и приятным лицом пятнадцатилетней девочки. Женщина стояла уперев кулаки в бока, наклонив свою изящную головку к плечу, и смотрела с добродушным любопытством, как прораб Гулькин поправляет на себе костюм и отряхивает берет.
— Ступай на работу! — сказала женщина грубым голосом. — Там люди ждут, а он тут к бутылке пристроился с утра пораньше.
— Зря ты так, Прасковья, — уныло и несердито сказал Вася, натягивая берет. — Я бы и сам ушел.
— Шагай, шагай!
— Зря ты так, Прасковья, — Вася робкой поступью, словно шел по красным углям, приблизился к Павлу Ивановичу и сунул ему согретую в кармане железку. — Это черта. Себе ковал когда-то, — Вася исподлобья глянул наверх и шепотком пожаловался: — Прасковья не в настроении сегодня. Да сейчас иду, дай словом перекинуться с человеком!
Толстая женщина переступила, как шагающий экскаватор, ступенькой ниже, и прораб Вася шмыгнул носом, вбирая голову в плечи.
— До свидания. Заглядывайте.
— Обязательно, Василий Тихонович. Обязательно!
Уши прораба были шибко оттопырены и розово просвечивали, как два георгина.
Зал столовой в этот час пустовал. Лишь в дальнем углу, обставленный бутылками, сидел за столом Евлампий. Он и здесь не снял своей кепки с длинным козырьком, лицо его было полно тихого просветления. Роман Романович со стаканом сметаны остановился возле Евлампия, спросил строго: