В открытом море
Шрифт:
…Потом – это, кажется, было под вечер – поступил приказ: всем раненым отходить к морю. Восьмеркин остался лежать у пулемета на высоте, контролирующей всю местность. Над ним была прочная защита: нависшая глыба скалы. Степан прикрывал путь отхода раненых, надеясь, что с ними уйдет и Катя. А она не ушла, так как увидела, что остается он. Она подползла под скалу и сказала:
– Давай до конца вместе… Я буду вторым номером.
И опять загромыхали, застонали горы. Гитлеровцы обрушили на высоту огненные потоки мин и снарядов. Почва колебалась от разрывов. Затем все стихло, как бывает перед
В испуге он повернул Катю лицом вверх. Глаза ее были закрыты, веки дрожали. Она еще жила. Платье на левом бедре было разодрано и потемнело от крови.
Девушка на себя приняла осколки, которые непременно врезались бы в Восьмеркина.
Обезумев от горя, он начал тормошить ее. Катя открыла глаза. В глубине их таилось такое страдание и тоска, что Восьмеркин готов был зареветь.
– Уходи, Степа, – сказала она, с трудом шевельнув губами. – Я задержу… у меня есть гранаты… Прощай…
Из глаз ее текли слезы. Как он мог оставить свою чайку, свою радость? Не обращая внимания на крики поднявшихся в атаку гитлеровцев, на свист проносящихся над ним трасс, он подхватил ее на руки и, согнувшись, побежал на другую сторону склона…
Как он не сломал себе шеи? Как остался целым? Этого он теперь и сам не мог постичь. Он только помнил, что нес ее, спотыкаясь и изнемогая от горя. А за спиной стоял грохот. Вершины гор качались перед ним. Глаза застилало влагой. Пот ли это был или слезы, он не знал.
– Степа, почему ты плачешь? – вдруг спросила она голосом, прозвучавшим как бы издали. – Мне уже не больно. Как ты устал, бедный!.. Отдохни…
Она жалела его. А он боялся сказать хоть слово, так как не сумел бы скрыть своего отчаяния. Он прижимал ее к себе, чтобы меньше вытекло крови, и нес дорогую, любимую к морю, к друзьям. Там было спасение.
– Мне не больно… Совсем легко, – продолжала говорить она, точно в бреду. – Ты не жалей. Я счастлива, что ты спасся. Обязательно живи… И не забывай. До тебя у меня никого не было… Это хорошо и очень грустно… Все забудут, а ты помни. Я знаю, вы прогоните их…
Вдали уже виднелось море. Восьмеркин обрадовался, он верил в то, что сумеет спасти ее… Но случилось все не так, как мыслилось Степану. Он не заметил, как на него набросилась целая свора гитлеровцев. Они напали сзади. Его руки были заняты. Они сумели свалить его, прижать к земле и вырвать из рук ту, которую он нес так бережно.
Какая сила могла сдержать его? Он вывернулся из-под груды тел, начал расшвыривать, бить, топтать… Но фашистов было больше. Они повисли на руках, на плечах, оплели ноги… Падая, он услышал сдавленный девичий крик:
– Прощай, Степа, прощай!
Сверкнуло пламя, и земля дрогнула от гулкого взрыва. Кругом застонали, захрипели раненые.
Он понял: «Это она бросила гранату». И впервые за всю жизнь Степан в голос заплакал, – вернее, заревел от бессилия. Словно обезумев, он кусался, душил, возил на себе груду тел и кричал…
Затем навалилась темнота.
Его куда-то везли, допрашивали,
«Почему же теперь у меня развязаны руки? Почему они перестали бояться? – Перемена его тревожила. – Разве я обещал им что-нибудь?»
Он уцепился руками за решетку и дернул ее на себя. Толстые железные прутья не поддавались его усилиям.
«Нет, не уйдешь отсюда. Чего же придумать? Убить себя? Разбежаться и головой в стену? Нет, это не выход. Катя просила жить, и мичман говорил: «Моряк должен держаться до последней крайности». Впрочем, он и сам не представлял себе, как можно послушно шагать на расстрел, когда в тебе еще есть силы убежать или вцепиться в глотку конвоира? Степан обязан мстить за Катю. Он вот так просто не отдаст свою жизнь, а еще придушит двух или трех фашистов…»
Когда в камеру зашел Ворбс, то Восьмеркин сначала хотел наброситься на него, но, увидев притаившихся за дверями надзирателей, одумался: «Не дадут прикончить и опять свяжут. К тому же этого не сразу одолеешь. Здоровый, дьявол!»
По расплющенным ушам и деформированному носу Степан определил, что гестаповец бывал в переделках и не боится кулака.
Появившийся в камере обер-лейтенант с явным дружелюбием разглядывал моряка, он даже улыбался, как улыбаются после долгой разлуки старому приятелю.
– Вы, оказывается, хороший специалист бокса. Зачем же молчать об этом? Вы есть мой коллега, Степан Восьмеркин. Интересная встреча: чемпион Баварии и эскадренный чемпион Черноморского флота.
«Откуда он узнал про меня? – насторожился Восьмеркин. – Они даже имени моего не знали. Эскадренный чемпион Черноморского флота… Ага, вон вы куда нос сунули – в Симферопольскую газету!»
Восьмеркин вспомнил, как перед войной на одной из олимпиад он выбил за канаты тяжеловеса Крыма. Тогда Симферопольская газета поместила его портрет, а какой-то журналист назвал его в отчете о матче «эскадренным чемпионом Черноморского флота».
– Вы удивлены моей осведомленностью? Мы хорошо знаем о вас всё. Степану Восьмеркину незачем больше скрывать свое полное имя, – дружелюбно продолжал Ворбс.
Но его выдавали глаза. Суженный зрачок настороженно следил за малейшим изменением восьмеркинского лица. Такими беспощадно холодными бывают только глаза у противника на ринге, когда он выискивает слабое место, чтобы неожиданным резким ударом повергнуть тебя на землю.
Восьмеркин молчал. Он старался сохранить невозмутимость, – это рекомендовалось делать на ринге, чтобы дезориентировать, обескуражить противника. Но в то же время, как и Ворбс, он старался отгадать по глазам, по мимолетному сокращению мышц лица, какой подвох готовит гестаповец.
Ворбс, видимо, почувствовал, что выражение его лица не соответствует разыгрываемой роли, что необходимо уйти от пытливого взгляда русского. Он деланно засмеялся, по-приятельски ткнул кулаком Восьмеркина в бок и уселся рядом с ним на койку.
Ворбс очень рад встретить в России боксера с именем, говорил он. На земле так мало настоящих людей. Немецкое командование с уважением относится к решительным людям. Оно понимает сильного человека и всегда готово предоставить ему широкое поле деятельности.