В ожидании Конца Света
Шрифт:
И нигде, на огромной стене, ни в одном углу, не было ни одного слова из нецензурной лексики. Очень порадовалась я тогда и за Ореста Романовича Катасончика, и за Шувалова, и за Смирновскую, и за всех других учеников этой гимназии.
Который час? Который час?!
В окно виден дальний свет из клиники на той стороне реки. И оттуда же вода — вода хорошо проводит звуки — вода доносит фырканье и всхрапы. Там, в конюшне клиники, живут две лошади.
Один здесь жил ездовой Борух… Тихий незаметный человек.
— А как же Верочка?
Верочка это была лошадь Боруха. Такая древняя, что помнила и его красавицу жену, и маленьких Боруха детей. Очень старенькая лошадь, но такая ухоженная, гладенькая.
Борух ездил в синагогу, удивлялся, откуда там столько местных людей — и румынов, и украинцев, — что они делают там. Но спрашивать стеснялся. И вот какой-то крупный румяный парень робко попросил Боруха приколоть ему кипу на макушку. И Борух, поколебавшись, спросил:
— А вы зачем здесь, молодой человек?
— Так тут ведь, — объяснил крупный хлопец, — тут ведь быстрей всего, тут прямой выход аж туда, — и покивал большим пальцем наверх, — меня, того, на рынке кинули. Я хочу отомстить. А вы зачем тут, папаша?
— А я за утешением, сынок. За утешением, — так ответил Борух.
И вот пришла пора — Верочка, ветхая, добрая, уже полуслепая, пала. А через месяц умер во сне и Борух. Чистейший человек. Чистейший…
Вот я представляю, что он туда пришел, а его встречают его жена и его лошадь Верочка.
Еще тут, в земной жизни, надо выбрать того, кто встретит тебя там. Или того, кого тебе самому придется встречать и потом быть рядом всегда. Так я себе это представляю. А иначе все, что мы испытываем здесь, в земной жизни, не имеет смысла. И вот ты сидишь, допустим, за завтраком, смотришь и думаешь: а хочу ли я потом вечновидеть рядом с собой этого человека, его или ее, слушать его или ее рассуждения, его или ее жалобы, его или ее нытье или претензии. И надо ли тебе это там, где все будет по-другому.
И вот она или он является тебе там. И вы с ним или с ней теперь уже навсегда. Вот это и будет тогда твой персональный ад.
Меня будет встречать Чак. Моя собака. Я это точно знаю. Он не даст мне даже испугаться или расстроиться. Он будет меня встречать так, как встречал много раз у дома, когда был еще жив.
Вот я поворачиваю в наш небольшой квартал и вижу, что у нашего дома столбиком сидит и вглядывается в даль мой дорогой лохматый рыжий товарищ. Он сначала не верит своим глазам, не верит своему счастью, он вспрыгивает и сам себя спрашивает: «Она?! Неужто она?!»
И потом мне навстречу кидается и несется эта пушистая рыжая радостная меховая туча. Он счастливо повизгивает, взлаивает и подпрыгивает, чтобы обнять, лизнуть, и если надо, то уберечь и защитить.
Там меня встретит Чак. Я знаю.
Как часто бывает в моей жизни, что я запоминаю намертво лица абсолютно случайных, проскользнувших мимо людей. Ну вот инспектор дорожного движения
— Я по вештям вижу, что ты едешь на праздник.
И добавил:
— Не превышай допуштение норм. Тут у нас ограничение скорости.
Или вот «фиолетовая дама». Я ее видела лет пятнадцать тому назад, случайно, в храме, когда венчался племянник моего мужа. Она, эта дама, пожилая и красивая, с фиолетовой сединой, в дымчатом легком шарфике, в фиолетовом костюме, я помню даже брошки у нее на лаковых туфлях и такую же брошь у нее на сумочке. Подошла она к батюшке и, чтобы привлечь его внимание, тихонько потыкала ему в спину пальчиком и прошептала: «Товарищ… Можно вас на минутку, товарищ…»
Или, например, маленькая девочка в самолете, летевшем из Лондона в Москву. Сколько лет прошло, а я не могу ее забыть. Годовалая малышка, с прозрачным личиком, ярко-синими, как у папы-скандинава, глазами, с пшеничной, как будто выгоревшей на солнце — как у него же — шевелюрой и выточенным азиатским разрезом глаз, как у ее мамы-японки.
Или незнакомая девочка в большой компании, выходящей из кинотеатра, — с двумя косичками и с розовым ранцем за спиной. Она разводила руками, и я помню даже ее фенечки, намотанные на кисть левой руки, и говорила:
— Ну вот я замесила тесто, а миксер у меня сгорел, и должны уже мама с папой приехать с работы, и я жарю оладушки. И уже целая горка этих оладьев. И я ведь тесто взбила по старинке, веничком. И жарила-жарила. И слушала музыку в наушниках. И притоптывала. Новая такая песня красивая. И вот оладьи горячие. Я их завернула в полотенце и в мамин махровый халат, чтобы не остыли. А тут — бац! — и конец света. И вы мне скажите: и зачем я эти оладушки жарила?!
И я побежала тогда следом за этой девочкой и за ее компанией. Кто-то рассмеялся, кто-то приобнял ее за плечи. И они все пошли в пиццерию, перекусить после кино. Кто-то, видимо, предложил, мол, пошли перекусим, до конца света еще есть время. Я вернулась к кинотеатру посмотреть афишу фильма, с которого они шли. Так и есть. «Апокалипсис».
Который час?
04.58
Ну вот ругала меня Мария Емельяновна,
учительница наша математики, предмета для меня так и не раскрытого, тайного, как пирамиды египетские.
Говорила Мария Емельяновна:
— Мысли твои, Гончарова, — очень тепло и по-матерински журила меня она, — мысли твои скачут как блохи. То там куснут, то тут…
А потом в наш класс пришел учитель математики Владимир Иванович, обожаемый, благородный, веселый Владимир Иванович, и мы с ним просто сторговались, что он меня предупреждает перед уроком, когда вызовет к доске и что будет спрашивать, а я… А я не буду играть на фортепиано после десяти вечера. Владимир Иванович был нашим соседом и ужасно страдал, когда я играла вечером, а часто бывало, что еще и пела.