В Париже. Из писем домой
Шрифт:
Родченко постоянно проводит параллели между женщиной и вещью, считая, что обе они должны освободиться от вещного статуса. Положение объекта следует уничтожить вовсе, все люди и предметы должны получить статус равноправных субъектов (такие предложения в радикальной экологической политкорректности, озабоченной, например, правами древесины и молочных продуктов, действительно делаются). Предмет потребления, утративший объектность, вещь как субъект и есть советский предмет в его реальном облике, в повседневной жизни. Это предмет, приспособленный к потребителю: ушитые в боках платья; разношенные туфли; электросчетчик, переделанный так, что крутится в обратную сторону; радиоприемник, настроенный исключительно на «Голос Америки». А в особенности – все сделанное дома, будь то варенье с пенкой, свитера ручной вязки или собственноручно сбитые книжные полки.
Забота о субъектности любых меньшинств заставляет Родченко думать не столько о том, что человек не должен быть рабом вещи, сколько о том, что ей самой не следует быть рабой. Вещи – это пролетарии. В написанном в 1924 году романе Мариэтты Шагинян «Месс-Менд» вещи-пролетарии борются со своими угнетателями-владельцами: герой романа Микаэль Тингсмастер (Мик-Маг) учит рабочих «одушевлять вещи магией сопротивления» уже в момент изготовления, поскольку они «идут служить во вражеские кварталы».
Одушевление достигается путем солидарного слияния рабочего с материалом вещи, в чем можно видеть реминисценцию того, как специфика русского авангарда была определена в 1913 году футуристом Бенедиктом Лифшицем: «сокровенная близость к материалу» в противоположность западной отстраненности и критичности. Готовность к солидарности и близости, которые когда-то считались русской национальной чертой, а теперь трактуются как сущность социализма, были идеалом и для лефовского круга конструктивистов (к нему близка и Шагинян), но даны они только рабочим и обитателям государства рабочих. He-рабочие (то есть угнетатели и их прихлебатели) не могут насладиться близостью к вещам. «Меня не любят вещи», – признается мещанин, осколок старого быта Николай Кавалеров в романе Юрия Олеши «Зависть». В приключенческом романе Шагинян вещи, сделанные по заветам Мик-Мага, помогают пролетариям бороться с буржуазией: в нужный момент замки размыкаются от одного нажима рабочего, двери подслушивают, зеркала – фотографируют. Таким образом, свою основную функцию они не исполняют вовсе (замки не запирают) или исполняют каким-то образом, о котором нам мало что известно (неясно, хорошо ли отражают зеркала в свободное от фотографирования время).
Этот роман-утопию можно посчитать антиутопией, пророческой пародией на тотально наполненный «прослушками» быт эпохи КГБ. Пророчество относительно послевоенного СССР, однако, состоит и в том, что предмет потребления здесь не только не дружественен к потребителю, но и нарочно вредит ему, будучи при этом заодно с производителем. «Хозяин вещей – тот, кто их делает, а раб вещей – тот, кто ими пользуется», утверждает Шагинян устами Миг-Мака. Эта философия прямо противоположна консюмеристской установке современного западного капитализма и, следовательно, имеет совершенно другие культурные и экономические последствия. Если естественным следствием капиталистической «товарной эстетики» и соответствующей идеологии является так называемый «шоплифтинг», или воровство в магазине самообслуживания (вор поддается именно тому соблазну обладать, на который рассчитана вообще вся эстетика товара), то в СССР столь же типичным феноменом являлся тип поведения «несунов», или производителей, уносивших с заводов и фабрик готовые изделия и запчасти, полагая (в соответствии с идеологией социализма), что они им принадлежат.
В позднесоветское время потребители, которым нехорошие (в моральном и физическом смысле) вещи нанесли вред, солидаризировались между собой против команды, в которой
Аскетический быт советского государства хранил в себе колоссальные залежи желаний, которые оказывались спроецированы на немногие предметы быта, в особенности импортные. Конструктивисты склонны были всегда недооценивать эти человеческие слабости, но Родченко в Париже, искушаемый недоступными витринами, много перестрадал и многое понял. Именно после своей парижской поездки он пришел к пониманию того, что всякое изображение есть изображение желания и желаемого. Именно тогда в его фотографиях вновь возникли уничтоженные было женщина, вещь и реминисценции традиционной картины.
В 1927–1928 годах Родченко стал снимать (купленной в Париже техникой) «эстетские», визуально эротизированные натюрморты из стеклянных ваз, заслужившие критику его товарищей-лефовцев, а также весьма необычные портреты Степановой – теперь уже не в рабочей косынке и не в длинной юбке с широко расставленными ногами, а в подчеркнуто «сексапильном» наряде: узкой юбке, со скрещенными ногами в шелковых чулках, в длинных бусах, иногда с распущенными волосами и на постели. На этих фотографиях вещи – хрустальные салатницы, жемчужные бусы и зеркала – вызывают у нее нечто вроде эротического восторга. По крайней мере так снимки срежиссированы Родченко. Новизна ее изображения еще и в том, что она подчеркнуто пассивна, с опущенными долу глазами; такой же пассивной (и прекрасной) выглядит теперь у Родченко вещь. Внутри его произведений неожиданно прочитываются традиционные отношения «субъект-объект», которые не столько отреставрированы, сколько продуманы им – в канун того, как оформилась эстетика социалистического реализма, которая базировалась как раз на реставрации традиционного живописного объекта при понимании его исключительно как объекта желания. Родченко шел тем же путем, но более рискованным и потому более интересным его руслом.
«Вещь-товарищ» оказывалась еще в большей степени наполнена желанием, чем даже вещь-товар. Советская эстетика, стремившаяся избежать и прямо запретить эротическую ситуацию вуайеризма как несправедливую, неравноправную и индивидуалистическую, ориентировалась на «взгляд массы», но этот голодный взгляд порождал вуайеристские энергии колоссальной силы. Вещь в советской цивилизации оказывалась донельзя фетишизированной, а атмосфера «товарищества» – близости, единения, слияния – донельзя сексуализированной. Отсутствие частной собственности снимало культурные и эстетические барьеры. Несмотря на многочисленные научные труды и не менее многочисленные личные воспоминания, все еще ново звучит точка зрения, согласно которой секс не просто не отсутствовал в жизни граждан СССР, но всегда занимал в ней одно из центральных, а весьма часто и непомерно гипертрофированных мест. Как и интимность отношения с вещами, эта часть советской цивилизации еще будет когда-нибудь исследована.
2 апреля 1925 года (ему оставалось сидеть в Париже два с половиной месяца) Родченко мечтал о том, как бы быстрее уехать домой. «И вот я думаю скорей все устроить, заработать, купить и – какое счастье – приближаться к Москве. Отсюда она такая дорогая». Для Родченко «дорогая» означает близость и теплоту, а не уровень цен; абсолютная, а не относительная ценность. Сегодня, когда Москва стала «дорогой» совершенно в ином смысле, фраза Родченко читается иначе. Желание «скорее все купить» на Западе, потому что Москва «такая дорогая», хорошо знакомо многим сегодняшним постсоветским гражданам. Они на собственном кошельке узнали, во сколько им обходится фетишизация капитализма и его символических форм (в частности, предметов роскоши и всего того, что на них отдаленно похоже) в нынешней России. Опьянение товариществом на территории бывшего социализма привело к опьянению товаром.
Екатерина Деготь
Список иллюстраций
с. 9 А. М. Родченко в Париже на ступенях павильона К. С. Мельникова. Фотография Анри Мануэля (Henri Manuel), 1925 г.
с. 11 В. Ф. Степанова в платье, сшитом из ткани, напечатанной по ее рисунку на Первой ситценабивной фабрике в Москве. Фотография А. М. Родченко, 1924 г.
с. 17 Гран-Пале. Вход в советский раздел экспозиции Международной выставки декоративных искусств и художественной промышленности в Париже. 1925 г.