Шрифт:
А.Н.Толстой
В Париже
– Николай Николаевич, можно вам теперь сказать два слова?..
Круглые часы над дверью конторы пробили шесть. Николай Николаевич Буров строго оглянулся на них, снял очки, положил в ящик бюро конторские книги, щелкнул ключом, подошел к стоящей в углу вешалке, взял шляпу и зонт и сухо, почти не шевеля губами прямого, твердого рта, сказал Людмиле Ивановне:
– К вашим услугам.
Людмила Ивановна стояла у своего стола, опустив голову. На ней была шапочка с муаровым пыльным бантом и синий старый жакетик. Узкая кисть ее руки сжимала, видимо изо всей силы, ремешок дешевенькой сумочки. Буров нахмурился, приотворил дверь в кабинет хозяина конторы, Вячеслава Иосифовича, и сказал ему, что он и Людмила Ивановна уходят.
Вячеслав
– Ну, что, - прочли?.. Ну да, лондонские, утренние... Революция чистый блеф... Я говорю, что нефтяные...
Буров вышел на лестничную площадку и приостановился. Людмила Ивановна, сразу задохнувшись, сказала ему:
– Вы меня поймите, Николай Николаевич... Вы поймите, что женщина не может этого говорить...
Буров, поджав губы, взглянул на пляшущую в ее руке сумочку.
– Пойдемте все-таки, - сказал он, и они стали спускаться по винтовой лестнице: Буров у стены, Людмила Ивановна - придерживаясь за перила. На площадке, ниже этажом, она остановилась. Зрачки ее синеватых глаз в волнении, почти в отчаянии, торопливо искали хотя бы черточки участия на неподвижном, резко-бледном лице Николая Николаевича. Темные усы закрывали ему рот, и все же было видно, как губы его сжаты упрямо и брезгливо. У Людмилы Ивановны сразу озябли руки.
– Вы знаете, как я теперь одинока, - сказала она.
– Почему вы молчите?.. Николай Николаевич, вы не замечаете, - вы целыми днями молчите... Я не могу больше...
– Я отношусь к вам хорошо, Людмила Ивановна...
– Нет, нет, - крикнула она, сейчас же испуганно оглянулась и зашептала: - Эти две недели вы не сказали со мной ни слова... Что я вам сделала?..
– Видите ли, Людмила Ивановна...
– Вижу, вижу... Вы всегда были добры со мной... Теперь я особенно ждала... Мне так мало нужно... Но, господи, у меня же никого нет. Вы все думаете - я навязываюсь... Ведь так, как это время вы со мной обращаетесь, лучше смерть... Я знала, что этот разговор будет ужасный...
Она совсем запуталась. Взялась обеими руками за шапочку и надвинула ее. Буров глядел себе под ноги, только брови его поднялись.
– Это все, что вы мне хотели сказать?
– спросил он, понимая, что сейчас будет. Людмила Ивановна коротко, глубоко вздохнула, даже голову откинула, и сейчас же пошла по лестнице вниз. Она была худенькая и черная. Ее тоненькие ноги ступали прямо, юбка смя" лась от сидения весь день за машинкой в конторе, В особенности со спины сейчас Людмила Ивановна казалась пронзительно одинокой. Буров крепко держался за перила. Когда она скрылась, он подхватил левой рукой портфель и стал спускаться на улицу...
...В этот час Итальянский бульвар был шумен и многолюден. Из магазинов и контор выходили служат щие и тесной и шумной толпой двигались по широкому тротуару. Шло множество женщин. Одни на ходу пудрили нос и щеки, смотрясь в крошечные зеркальца, - напудрив, становились краше вдвое; иные, найдя в толпе поджидавшего друга, касались уголком губ щеки его - начинали птичий разговор; иные шли как неживые, с пустыми глазами, с усталыми, длинными лицами; стайка подростков, одетых как попало, толкалась в этом потоке, хохоча во все горло; шли молодые люди в перетянутых по-женски пиджачках. Вот длинный деревенский парень в ливрее, одурев от шума и множества женщин, шагал, вытягивая шею из гуттаперчевого воротника; увидев его, подростки умерли со смеху. Спешил с набитым портфелем толстяк в раздувающейся визитке, на него наскочил другой, - оба заговорили, надуваясь, поднимая локти. Негритенок с коровьими губами, в красной шапочке, тащил полосатую картонку. У стены юноша с перекошенным лицом грыз ноготь. Падали с грохотом железные шторы
Буров медленно шел в толпе и с перегоревшим уже, спокойным отчаянием глядел на мелькающие лица, взгляды, оскалы зубов, на плывущие впереди него холеные, волосатые, лысые, самодовольные, унылые, чужие, чужие затылки. Эта пестрота и шум бульвара были как галлюцинация. Николай Николаевич, словно очерченный магическим кругом, за который не проникала жизнь, брезгливо тащил свое ненужное тело, в шляпе, надвинутой на брови, в черном люстриновом пиджаке, в коричневых штанах из парусины...
...Полгода тому назад он так же шел по этому бульвару вместе с Людмилой Ивановной, только что тогда поступившей в контору. Январский вечер был тих и тепел. В лужах дрожал миллион огней. Буров говорил: "Вернемся в Россию новыми людьми, - настрадались, научились многому... Видите, бегут домой: веселые, усталые, - бегут каждый в свой дом... Бог даст, и мы с вами скоро увидим свой дом, свое окошечко, свое солнце над крышей... Нужно научиться ждать... Как жаль, что мы не унесли с собой горсточку земли в платочке... Я бы клал ее на ночь под подушку... Как я завидую, как я завидую этим прохожим..."
Тогда он с первых же дней очень полюбил Людмилу Ивановну. Она попала в Париж как перелетная птица: уехала из Москвы в Харьков к сестре в семнадцатом году, - так ее и несло ветром. Здесь она тосковала по Москве, по родным. В особенности Николая Николаевича трогала ее доверчивость к нему, хотя она знала про него только то, что живет он здесь одиноко и бедно, что у него в России где-то остались жена и дочь, что сын его убит.
Людмила Ивановна была застенчива и немного бестолкова, - Бурову не раз приходилось заступаться за нее перед хозяином конторы. Однажды случился пустяк: Вячеслав Иосифович ни с того ни с сего подарил ей коробку конфет. Людмила Ивановна от удовольствия покраснела, но Буров помрачнел и рассердился. Весь день он был с ней сух и, выходя из конторы, сказал: "Дело, конечно, ваше, но подарков от этого господина принимать не следовало бы... Прощайте, мне палево..."
Людмила Ивановна испугалась и обрадовалась. Дома, лежа в постели, она плакала. Думала: "Ну что же, он хороший человек... надо было этого ожидать... Женат... А где его жена? Господи, господи, а где мои родные, живы ли?.. Полюблю его, конечно... Вернемся в Россию... А там будет что будет!.. Там все друг другу простим..."
На следующий день она стала ждать продолжения разговора со стороны Николая Николаевича, волновалась, когда он к ней подходил с деловым каким-нибудь вопросом, но о вчерашнем он так и не заговорил. Она обиделась. Потом подумала и опять стала ждать. Буров молчал. Прежняя дружеская простота в их отношениях нарушилась. Все это было неприятно и обидно. Людмила Ивановна раздражалась и сама уже теперь не замечала, что думает о Николае Николаевиче целыми днями.
Летом Буров взял отпуск и уехал из Парижа. Людмиле Ивановне было очень грустно в опустевшем городе.
Люди, как птицы, все, кто мог, разлетелись - кто на море, кто в горы, кто в деревню. По всей набережной Сены сидели рыболовы с длинными удочками, - глядели на поплавки. На набережной, на мостах, на скамейках дремали странные, непонятно из каких углов вылезшие личности. В мглистые, душные вечера было одиноко и тоскливо до отчаяния.
Из России этим летом стали приходить страшные вести, - совсем как перед Страшным судом: высыхали источники вод, треснула земля, голод, мор, саранча изничтожали Россию. Людмила Ивановна каждый вечер с горечью и тоской горячо молилась за родных и за Россию, - все, чем могла она помочь. Иногда думала: а вдруг родных уже нет на свете, и она любит и молится за мертвых, как за живых...