В петле
Шрифт:
Он ехал на вокзал Ватерлоо в полном расстройстве чувств, как будто все существо его вывернули наизнанку; всю дорогу в поезде он думал об Ирэн в её одинокой квартирке, и о Сомсе в его одинокой конторе, и о том, как странно парализована жизнь у обоих. «В петле, — подумал он, — и тот и другой, и её красивая шейка — в петле!»
IX. ВЭЛ УЗНАЕТ НОВОСТИ
Держать свои обещания отнюдь не было отличительной чертой молодого Вэла, поэтому, когда он, нарушив два, сдержал одно, последнее выросло в его глазах в событие, достойное удивления, пока он медленной рысью возвращался из Робин-Хилла в город после своей прогулки верхом с Холли. На своей серебристо-каурой длиннохвостой лошадке она сегодня была ещё красивее, чем вчера; и в этих туманных
Когда Вэл сошёл вниз, приняв ванну и переодевшись, он застал мать в декольтированном вечернем туалете и, к своему крайнему неудовольствию, дядю Сомса. Они замолчали, когда он вошёл, затем дядя сказал:
— Я думаю, лучше сказать ему.
При этих словах, которые, несомненно, имели какое-то отношение к его отцу, Вэл прежде всего подумал о Холли. Неужели какая-нибудь гадость?
Мать заговорила.
— Твой отец, — начала она своим отчётливым светским голосом, в то время как пальцы её беспомощно теребили зелёную вышивку на платье, твой отец, мой милый мальчик, он не в Ньюмаркете; он отправился в Южную Америку, он… он уехал от нас.
Вэл перевёл взгляд с неё на Сомса. Уехал! Но огорчён ли он этим? Есть ли у него чувство привязанности к отцу? Ему казалось, что он не знает. И вдруг словно пахнуло на него запахом гардений и сигар, и сердце его сжалось; да, он огорчён. Его отец — это его отец; не может быть, чтобы он так просто взял и уехал, так не бывает. Эй ведь не всегда же он был таким «пшютом», как тогда в «Пандемониуме». С ним были связаны чудесные воспоминания о поездках к портному, о лошадях, о карманных деньгах, которые приходились так кстати в школе, о том, какой он всегда был щедрый и добрый, когда ему в чём-нибудь везло.
— Но почему? — спросил он. И сейчас же мужчина в нём устыдился заданного вопроса. Бесстрастное лицо матери вдруг все передёрнулось. — Хорошо, мама, не говори мне. Но только что все это значит?
— Боюсь, Вэл, что это означает развод.
У
— Но ведь это будет не публично? И перед ним так живо встало воспоминание о том, с каким жадным любопытством он сам смаковал отвратительные газетные подробности бракоразводных процессов.
— Разве это нельзя устроить как-нибудь так, чтобы не было шуму? Это так отвратительно для… мамы и для всех.
— Разумеется, мы постараемся, по возможности, избежать шума, в этом ты можешь быть уверен.
— Да, но разве это вообще так необходимо? Мама ведь не собирается выходить замуж.
Он сам, сестры, их имя, запятнанное в глазах школьных товарищей и Крума, и всех этих оксфордцев, и в глазах Холли! Невыносимо! И чего ради?
— Разве ты хочешь выйти замуж, мама? — резко спросил он.
Уинифрид, очутившись лицом к лицу со своими собственными переживаниями, к которым вернул её тот, кого она любила больше всех на свете, поднялась с кресла ампир, на котором она до сих пор сидела неподвижно. Она поняла, что сын будет против неё, если не сказать ему всего, но как сказать ему? И, не переставая теребить зелёную вышивку, она нерешительно посмотрела на Сомса. Вэл тоже смотрел на Сомса. Ну, конечно, это воплощение респектабельности и права собственности не допустит, чтобы его родная сестра была публично опозорена!
Сомс медленно провёл маленьким разрезным ножом с инкрустациями по гладкой поверхности столика маркетри, затем, не глядя на племянника, заговорил:
— Ты не можешь понять того, что приходилось терпеть твоей матери все эти двадцать лет. Это последняя капля, Вэл, — и, покосившись на Уинифрид, он добавил: — Сказать ему?
Уинифрид промолчала. Не сказать ему — он будет против неё! Но как это ужасно — выслушивать такие вещи о родном отце! Сжав губы, она кивнула.
Сомс быстро, ровным голосом продолжал:
— Он всегда был у твоей матери камнем на шее. Ей постоянно приходилось платить его долги; он часто напивался пьяным, оскорблял её и всячески угрожал ей, и вот теперь он уехал в Буэнос-Айрес с танцовщицей, и, словно опасаясь, что его слова не произвели на юношу достаточного впечатления, поспешил добавить: — Он взял жемчуг твоей матери, чтобы подарить этой женщине.
Вёл невольно поднял руку. Увидев этот сигнал бедствия, Уинифрид крикнула:
— Довольно, Сомс, замолчи!
В мальчике боролись Дарти и Форсайт. Долги, пьянство, танцовщицы это, в конце концов, не так ещё плохо, но жемчуг — нет! Это уж слишком! И внезапно он почувствовал, как рука матери сжимает его руку.
— И ты понимаешь, — слышал он голос Сомса, — мы не можем допустить, чтобы все это началось теперь снова. Есть предел всему, и нужно ковать железо, пока горячо.
Вэл высвободил руку.
— Но вы… вы никогда не огласите эту историю с жемчугами! Я этого не перенесу, просто не перенесу!
Уинифрид воскликнула:
— Нет, нет, Вэл, конечно нет! Тебе сказали это, только чтобы показать, до чего дошёл твой отец. — И дядя его утвердительно кивнул. Несколько успокоенный, он вытащил папироску. Этот тоненький изогнутый портсигар подарил ему отец. Ах, это невыносимо — и как раз теперь, когда он поступает в Оксфорд!
— Разве маме нельзя помочь как-нибудь иначе? — сказал он. — Я сам могу защитить её. И ведь это всегда можно будет сделать и позже, если в этом действительно будет необходимость.
Улыбка появилась на губах Сомса, в ней была какая-то горечь.
— Ты не понимаешь, о чём говоришь; нет ничего хуже, как откладывать в таких делах.
— Почему?
— Я тебе говорю, ничего не может быть хуже. Я знаю это по собственному опыту.
В голосе его слышалось раздражение. Вэл смотрел на него, вытаращив глаза: он никогда не видел, чтобы дядя обнаруживал хоть какие-нибудь признаки чувства. А где, он вспомнил теперь: была какая-то тётя Ирэн и что-то случилось такое, о чём они не говорят; он слышал один раз, как отец выразился о ней так, что и повторить трудно.