В петле
Шрифт:
— Выпей-ка это, — сказала она.
Джемс отмахнулся.
— О чём только Уинифрид думала, что она позволила ему взять свои жемчуга?
Эмили поняла, что кризис миновал.
— Она может носить мои жемчуга, — спокойно сказала она. — Я их никогда не надеваю. А ей нужно хлопотать о разводе.
— Вот до чего дошло! — сказал Джемс. — Развод! Никогда в нашей семье не было разводов. Где Сомс?
— Он сейчас придёт.
— Неправда, — сказал Джемс почти злобно. — Он на похоронах. Ты думаешь, я ничего не знаю.
— Ну хорошо, — спокойно сказала Эмили, — но ты не должен так волноваться, когда мы тебе что-нибудь рассказываем.
И, взбив ему подушку и поставив бром на столик возле него, она вышла из комнаты.
А Джемс остался со своими видениями — Уинифрид в суде на бракоразводном процессе, имя Форсайтов в газетах, комья земли, падающие на гроб Роджера; Вэл идёт по стопам отца; жемчуга, за которые он заплатил и которых он больше не увидит; доход с капитала, понизившийся до четырех процентов; страна, разорившаяся в прах; и по мере того как день переходил в сумерки и прошло время чая и обеда, видения становились все более путаными и зловещими — и ему ничего не скажут, пока ничего не останется от всех его денег, ему никто ничего не говорит. Где же Сомс? Почему он не идёт?.. Рука его
— Наконец-то! Дарти уехал в Буэнос-Айрес! Сомс кивнул.
— Лучшего и желать нельзя, — сказал он, — слава богу, избавились.
Словно волна умиротворения разлилась в сознании Джемса. Сомс знает, Сомс — у них единственный, у кого есть здравый смысл — Почему бы ему не переехать сюда и не поселиться с ними? Ведь у него же нет своего сына? И он сказал жалобным голосом:
— В мои годы трудно совладать с нервами. Я бы хотел, чтобы ты побольше бывал дома, мой мальчик.
Сомс опять кивнул. Бесстрастное, словно маска, лицо ничем не выразило согласия, но он подошёл и словно случайно коснулся плеча отца.
— Вам все просили кланяться у Тимоти, — сказал он. — Все сошло очень хорошо. Я заходил к Уинифрид. Я думаю предпринять кое-какие шаги.
И подумал: «Да, но ты не должен о них знать».
Джемс поднял глаза, его длинные седые бакенбарды вздрагивали, между концами воротничка виднелась тонкая шея, хрящеватая и голая.
— Мне так было плохо весь день, — сказал он, — они никогда ничего мне не рассказывают.
Сердце Сомса сжалось.
— Да что же, все идёт своим порядком. И волноваться не из-за чего. Пойдёмте, я провожу вас наверх, — и он тихонько взял отца под руку.
Джемс послушно поднялся, вздрагивая, и они вдвоём медленно прошли по комнате, казавшейся такой роскошной при свете камина, и вышли на лестницу. Очень медленно они поднялись наверх.
— Спокойной ночи, мой мальчик, — сказал Джемс у двери в спальню.
— Спокойной ночи, отец, — ответил Сомс.
Его рука скользнула под шалью по рукаву Джемса. Казалось, рукав был почти пустой — так худа была рука. И, отвернув лицо от света, падавшего через открытую дверь. Сомс поднялся ещё на один пролёт в свою спальню.
«Хочу сына, — сказал он про себя, сидя на краю постели, — хочу сына!»
VI. УЖЕ НЕ МОЛОДОЙ ДЖОЛИОН У СЕБЯ ДОМА
Деревья мало поддаются влиянию времени, и старый дуб на верхней лужайке в Робин-Хилле, казалось, не постарел ни на один день с тех пор, как Босини, растянувшись под ним, говорил Сомсу: «Форсайт, я нашёл самое подходящее место для вашего дома». После того там дремал Суизин, и старый Джолион уснул вечным сном под его ветвями. А теперь, располагаясь обычно около качелей, уже не молодой Джолион часто рисовал здесь. Во всём мире это было для него, пожалуй, самое священное место, потому что он любил своего отца.
Глядя на этот громадный ствол, корявый и кое-где поросший мхом, но ещё не дуплистый, он размышлял о том, как течёт время. Это дерево, быть может, видело всю историю Англии. Оно росло здесь, он почти не сомневался в этом, по крайней мере со времён Елизаветы. Его собственные пятьдесят лет казались пустяком в сравнении с возрастом дерева. Когда этому дому позади него, которым он теперь владеет, будет не двенадцать, а триста лет, дерево по-прежнему будет стоять здесь, громадное, дуплистое… Ну кто же решится на такое святотатство — спилить его? Может быть, какой-нибудь Форсайт будет ещё жить в этом доме и ревниво охранять его. И Джолион старался представить себе, на что будет похож этот дом, достигнув такого глубокого возраста. Стены его уже теперь заросли глицинией, он уже не кажется новым. Сохранит ли он своё лицо и то благородное величие, которым облёк его Босини, или гигант Лондон поглотит его и обратит в жалкое убежище среди теснящего хаоса наскоро сбитых домов? И внутренний, и внешний облик дома не раз убеждал Джолиона, что Босини подчинялся вдохновению, строя его. И правда, архитектор вложил в него свою душу. Он мог бы, пожалуй, стать одним из достопримечательных домов Англии — редкий образец искусства в эти дни упадка архитектуры. И Джолион, в котором чувство прекрасного уживалось с форсайтским инстинктом продолжения рода, проникался радостью и гордостью от сознания, что дом этот принадлежит ему. В его желании, чтобы этот дом перешёл к его сыну и к сыну его сына, был какой-то оттенок поклонения и благоговейной любви к предкам (по крайней мере к одному из них). Его отец любил этот дом, любил этот вид, эту землю, это дерево; его последние годы счастливо протекли здесь, и никто здесь не жил до него. Эти последние одиннадцать лет, проведённые Джолионом в Робин-Хилле, были важным периодом в его жизни художника — периодом успеха. Он был теперь в самом авангарде художников-акварелистов и пользовался всеобщим признанием. Картины его продавались за большие деньги. Специализировавшись в одной этой области с упорством человека его склада, он завоевал себе «имя», немножко поздно, правда, но не слишком поздно для отпрыска рода, который поставил себе целью существовать вечно. Его искусство действительно стало более глубоким и более совершенным. В соответствии с достигнутым положением он отрастил короткую светлую бородку, начинавшую чутьчуть седеть и скрывавшую его форсайтский подбородок; его смуглое лицо потеряло напряжённое выражение временного остракизма, и он выглядел положительно моложе. Смерть жены в 1894 году была одной из тех семейных трагедий, которые в конце концов приносят благо всем. Он действительно любил её до самого конца, будучи глубоко привязчивым по натуре, но она становилась день ото дня труднее: ревновала его к своей падчерице Джун, даже к своей дочурке Холли и вечно причитала, что он не может её любить, такую больную и никому не нужную, и лучше бы ей умереть. Он искренне горевал по ней, но стал выглядеть моложе с тех пор, как она умерла. Если бы она только была способна поверить в то, что он с ней счастлив, насколько счастливее были бы эти двадцать лет их совместной жизни!
Джун, в сущности, никогда не могла как следует ужиться с этой женщиной, незаконно занявшей место её матери, и после смерти старого Джолиона она поселилась в Лондоне, устроив себе нечто вроде ателье; но когда мачеха умерла, она вернулась в Робин-Хилл и забрала бразды правления в свои маленькие решительные ручки. Джолли в то время был в Хэрроу, а Холли все ещё училась с мадемуазель Бос. Ничто не удерживало Джолиона дома, и он повёз своё горе и свой ящик с красками за границу. Он долго бродил по Бретани и в конце концов очутился
— Вот что, старина, ты, конечно, залезешь в долги; смотри же, немедленно обратись ко мне; разумеется, я заплачу за тебя. Но помни, что человек всегда уважает себя больше, когда сам платит свои долги. И ни у кого не занимай, кроме меня, хорошо?
И Джолли ответил:
— Хорошо, папа, не буду, — и никогда ни у кого не занимал.
— И потом ещё одна вещь. Я не очень-то разбираюсь в вопросах морали и во всём этом, но мне кажется так: прежде чем совершить какой-нибудь поступок, всегда стоит подумать, не обидишь ли ты этим другого человека больше, чем это необходимо.
Джолли на секунду задумался, потом кивнул и крепко пожал отцу руку. А Джолион подумал: «Имел ли я право говорить ему это?» У него всегда был панический страх лишиться того молчаливого доверия, которое они питали друг к другу; он не забыл, как сам он на долгие годы лишился доверия своего отца и как потом уже ничто не связывало их, кроме большой любви на расстоянии. Джолион, разумеется, недооценивал, насколько изменился дух времени с 1865 года, когда он юношей поступал в Кэмбридж, а также недооценивал, пожалуй; и способность своего сына почувствовать и понять безграничную терпимость отца. Эта-та терпимость, а возможно, и некоторый скептицизм и заставляли его придерживаться такой странной оборонительной позиции в отношении Джун. Она была такая решительная особа, так поразительно хорошо знала, чего хочет, так неуклонно добивалась всего, что бы ни задумывала, хотя потом, правда, нередко отказывалась от этого внезапно, словно обжегшись. Мать её была совершенно такая же, откуда и произошли все несчастья. Не то чтобы его расхождения с дочерью хоть сколько-нибудь напоминали его разногласия с первой миссис Джолион: что может казаться забавным в дочери, совсем не забавно в жене. Видеть, как Джун, сжав челюсти, упорно и решительно добивается чего-нибудь, казалось в порядке вещей, потому что это «что-нибудь» никогда не задевало всерьёз свободы Джолиона — единственное, против чего он восстал бы, с не меньшей решительностью сжав челюсти, и довольно-таки внушительные челюсти, под этой короткой седеющей бородкой. А кроме того, к серьёзным столкновениям между ними не было никакого повода. Всегда можно было отделаться шуткой, как он обычно и делал. Гораздо огорчительнее для него было то, что Джун никогда не радовала его эстетическое чувство, хотя, казалось, у неё были все данные для этого; золотисто-рыжие волосы, светлые, как у викингов, глаза, что-то воинственное во всём её облике. Совсем иначе обстояло дело с Холли, спокойной, кроткой, застенчивой, ласковой, хоть в ней и прятался шаловливый бесёнок. Он с необыкновенным интересом следил за своей младшей дочкой, когда она ещё была несформировавшимся утёнком. Станет ли она лебедем? Её смуглое с правильным овалом лицо, задумчивые серые глаза с длинными тёмными ресницами как будто и обещали, и нет. Только в этот последний год Джолиону стало казаться, что он может сказать безошибочно: да, она будет лебедем, тёмным, стыдливо застенчивым, но истинным лебедем. Ей минуло восемнадцать лет, мадемуазель Бос ретировалась — эта особа после одиннадцати лет, насыщенных непрерывными воспоминаниями, хорошо воспитанных маленьких Тэйлорах, переселилась в другое семейство, чьё лоно отныне будет постоянно потрясаться её воспоминаниями о «хорошо воспитанных маленьких Форсайтах». Она научила Холли говорить по-французски так же, как говорила сама.