В подполье встретишь только крыс
Шрифт:
Ну что я ей мог сказать? Даже на революцию агитировать не мог, не то, что духовному перерождению помогать. У нее просто сил не было ни для чего, кроме этой трижды проклятой работы. А чем я ей помочь мог? Революционеру хорошо. Он, узнав о таком факте, схватил бы его и, размахивая и крича во всю глотку, поносил бы проклятый строй. А я и этой возможности лишен. Не из-за террора властей по отношению ко мне.
Я никого не боюсь. А вот как быть с женщиной? Что ее ожидает в награду за мой шум? А ничего особенного. Ей после этого дадут возможность поспать: оставят только на одной работе. Там, где она прошла полное оформление через отдел кадров – в столовой. С двух остальных работ ее уволят немедленно, без выходного пособия, поскольку работала она там «незаконно».
Так постоянно. Рабочий в конфликте с администрацией
Осенью же этого года ушли из жизни, один за другим, наши с женой самые дорогие друзья, мои незабвенные учителя жизни. Василий Иванович Тесля, Митя Черненко и Аня Зубкова. Получилось символически. Как будто только подобрав заместителей к своим друзьям, они решили двинуться в бесконечность.
Василию Ивановичу Бог дал физически легкую смерть, как будто наградив его за тюремные муки. Произошло это за вечерним чаепитием. Сын Василия Ивановича, Юра, который преимущественную часть своей жизни проводил в экспедициях на севере, в этот раз был дома. Счастливый отец не давал ему шагу ступить. Все хотел сделать сам. И когда потребовалось в очередной раз пойти в кухню поставить чайник, пошел Василий Иванович. Почти тотчас Юра услышал какой-то хрип и в тревоге бросился на кухню. Отец сползал на пол, судорожно цепляясь слабеющими руками за плиту. Он был уже без сознания. Вызванная «скорая помощь» констатировала смерть. Так и не привелось Василию Ивановичу дожить до «светлого будущего» в этом мире. Не увидел он даже, как рушится мир насилия, мир жуткого террора, в создании которого, а потом в борьбе против него, участвовал и он. Хоронили мы его в хмурый осенний вечер. От сырой глинистой могилы было как-то зябко и неуютно… за него.
Митя Черненко умирал долго и тяжело. Не помогла и лучшая из советских– кремлевская больница. Самым тяжким мучением была постигшая его, незадолго до смерти, слепота. Похороны состоялись в московском крематории. Все было торжественно, напыщенно… по-советски. Но меня не оставляло чувство, что ему очень тоскливо среди этой чужой толпы. Возвращались из крематория мы в том самом автобусе, в котором ехали друзья Мити по «Комсомольской правде». Жена Мити пригласила нас на поминальный обед, но вскочивший в этот автобус в самый последний момент ответственный за похороны по общественной линии Юрий Жуков, известный политкомментатор, так изощрялся, чтобы мы не попали на поминовение, что мы с Зинаидой решили сойти у Крымской площади. И нам казалось, что и Митя не поехал с ними, присоединился к нам.
Аня Зубкова и в смерти осталась той же скромной и заботливой, что была в жизни. Накануне Рена (дочь, врач) свезла ее с инфарктом в больницу. И Аня ее попросила: «Зине, пожалуйста, не говори. У нее слабенькое сердце. (Рена тоже врач). Может ей повредить. А я что! Отлежусь немножко и снова в бега». На следующий день ее не стало. Похоронили Аню. Но осталась боль. Без боли я и до сих пор вспомнить ее не могу.
Но как ни тяжелы эти потери, мы в это время уже были далеко не так одиноки, как во время моего пребывания в психушке и непосредственно после выхода из нее. Теперь среди наших друзей появилась и творческая молодежь, и новые друзья из нашего поколения. В то время были только те трое, теперь покойники.
С Володей Буковским мы встретились в Нескучном саду. Было уже достаточно тепло, чтобы сидеть на садовых скамейках, но и не настолько тепло, чтобы публика уже гуляла в саду. Мы поздоровались, и я сказал: «Кто-то из нас привел хвост». – Я указал на две фигуры, неловко прячущиеся за голые деревья. – «Хотя, может за Добровольским пришли. За мною вроде бы не было». (Я пришел раньше Володи и провожавшего его Добровольского.)
– Да черт с ними, пусть ходят! – сказал Володя.
Мы начали говорить. От той первой встречи у меня осталось впечатление решительности, напора и быстроты. Я спросил его: какой характер действий он предпочитает – открытую борьбу или хорошо законспирированное подполье. И не успевает вылететь последнее слово моего вопроса, как он стремительно:
– Только открытую! Чего нам прятаться? На нашей стороне закон. Да и потом открытые выступления люди увидят и услышат: честные и смелые придут к нам. А каким методом вы будете подбирать для подполья? При нашей развращенности нравов, уверен, с первых же шагов натолкнетесь на провокатора. Идиотом надо быть, чтоб лезть в подполье.
Как изменилось мое мнение о нем за эту короткую встречу! Там, в Ленинградской СПБ – худой, в висящем на нем рабочем костюме и со стриженой головой, он произвел впечатление мальчишки. Здесь – серьезный разговор, глубокие суждения полонили меня. Я перестал чувствовать разницу лет. Перед расставанием договорились о встрече на площади Пушкина, чтобы идти к Сергею Петровичу Писареву. И опять, запомнилось на всю жизнь: Володя, сказав несколько слов о Писареве, заметил как о само собой разумеющемся: «Вот вы с ним и создадите клуб советских политзаключенных». Я, разумеется, не собирался создавать никаких клубов, никаких организаций, но мне понравилась его беспрекословная напористость и я, внутренне ухмыльнувшись, спорить не стал.
Сергей Петрович Писарев (1902–1979) человек чрезвычайно интересный. Познакомившись со мною через Буковского, он стал потом другом всей нашей семьи. В его характере верность дружбе, беззаветная преданность КПСС (до фанатизма), честность и правдивость, беспредельное мужество, настойчивость, доброта и детская наивность – давно износившиеся ценности (от юных лет) для него были реальны. Он восемь раз исключался из партии, каждый раз по аналогичным обвинениям (лишь в разных формулировках) – «за недоверие к руководящим партийным органам». Фактически за защиту репрессированных товарищей по партии. Как правило, ему удавалось добиться реабилитации друзей и своего восстановления в партии (7 раз из 8-ми). В сталинские времена был дважды репрессирован.
В первый раз подвергнут жесточайшим пыткам. Прошел через 43 допроса, из них 38 с пытками, во время которых были разорваны связки позвоночника, от чего сильно страдал до конца жизни. Пытки выдержал и добился своего освобождения. Выйдя на волю, сразу же начал добиваться привлечения к уголовной ответственности следователя. Одновременно продолжал ранее начатую борьбу за освобождение руководителя большевиков Чечено-Ингушетии Зязикова. Борьбу эту он вел 20 лет и добился… посмертной реабилитации расстрелянного Зязикова. Что же касается следователя, то Писареву сообщили, что он исключен из партии и уволен из органов КГБ.
Второй раз он был арестован после войны. Несмотря на свой искалеченный позвоночник, он всю войну был политкомиссаром на фронте. И будучи в таком состоянии во время тяжелых боев первого периода войны, вынес на себе из окружения тяжело раненого товарища. В 1953 году он написал письмо Сталину, в котором говорил о нашумевшем деле врачей как о заведомой провокации. Такая дерзость поразила даже Сталина, и он распорядился запереть его в Ленинградскую спецпсихбольницу. Настойчиво доказывал свою вменяемость и наконец добился освобождения. При этом вынес записи огромного количества фактов злоупотреблений психиатрией в политических целях. Опираясь на эти материалы, написал убедительно обоснованное заявление в ЦК КПСС.