В подвале
Шрифт:
С больной, ворчливой старухой было немало хлопот.
Особенно сильный переполох произвел однажды слух о том, что хозяин дома хочет отказать Марье Лебедевой от квартиры, потому что задумал устроить в подвале какие-то кладовые.
— Вот беда, ежели погонит! — почти с ужасом говорила Марья. — Куда мы тогда денемся? Квартиры нынче все дорогие, приступу нет, да где их и найдешь среди зимы! Каждый угол, поди, занят… А ежели какой и остался пустой, так уж, значит, совсем в нем жить нельзя; либо в нем холодно, либо весной воды по колено…
— Беда!
Но, впрочем, слух не оправдался: хозяин раздумал и отложил до будущего года устройство кладовых.
— Ну, а там, глядишь, опять отложит на год… — успокоившись, говорила Марья.
Подвальные обыватели жили все-таки не в вечных сумерках: и для них выпадали светлые минуты. Такие большие праздники, как Рождество, Пасха, Троицын день, были событиями в подвальной жизни. В такие дни и ворчливая Максимовна казалась спокойнее, добрее, и не отгоняла от себя Степу. Но такие проблески душевного спокойствия и довольства были очень редки.
Вот куда — в эти темные подвалы, где ютится беднота, люди с добрым сердцем могут принести немало света и радости и осчастливить себя, если только они искренно захотят поделиться со своим обездоленным ближним всем, что у них есть в душе и в кошельке… не милостыню, не подачку бросить, но именно поделиться, как должно, сделать для бедняков все, что в их силах…
IV
О том, как Лизутка заслушалась музыки, и что оттого произошло
В тот год, о котором я теперь веду речь, зима была суровая, — жестокая.
В начале декабря выпало много снегу, а с половины декабря закрутили сильные морозы. Бывали такие дни, когда птички не могли перенести стужи, и с деревьев и с крыш, а то, бывало, и налету бедняжки падали мертвыми. Они замерзали… Для бедного люда эта зима осталась очень памятна. По ночам на улицах горели костры, и извозчики грелись у огня.
— Ну, зима нынче — не «сиротская»! — толковали добрые люди. — Зима лютая… много она нынче дров сожжет!
Наши «угловые» старухи возвращались домой иззябшие, и было слышно, как зубы их стучали от холода. Прежде, чем раздеться, они старались отогреться хоть сколько-нибудь, бегали по подвалу взад и вперед, топтались на месте или подходили к горячей плите и протягивали над ней свои закоченевшие руки.
— Ну, и мороз! Ах, чтоб его! — ворчала Максимовна.
— Ой, студено, студено, голубка! — поддакивала Дмитриевна. — Тебе-то на ходу еще ничего… А мне-то каково на углу стоять! Как ветер-то дунет, так лицо-то, ровно иголками, заколет…
Перед святками полегчало, морозы поспали, и хотя стали не так жестоки, но все-таки еще шибко пощипывали прохожим нос и уши.
Однажды утром, уходя на работу, Марья сказала Лизутке, чтобы та сходила в лавку к Ивану Семенычу и взяла у него каравай хлеба.
Когда Марья бывала при деньгах, то всегда покупала по целому хлебу: целого хлеба им хватало надолго; хлеб черствел, а черствый хлеб оказывался спорее мягкого, хотя, конечно,
— Деньги-то я сама занесу Ивану Семенычу, а ты только за хлебом сходи! — наказывала мать Лизе. — Я раньше вечера не приду, а Степка, может быть, есть захочет… У нас ведь ни корочки не осталось…
— Ладно! Ужо схожу! — сказала Лизутка. — Вот только поприберусь…
Дмитриевне в тот день что-то нездоровилось, и она не пошла «торговать». Значит, Степу было с кем оставить дома.
Управившись «по хозяйству», Лиза собралась идти в лавку. Она надела свою старенькую, темную кацавейку с заплатами на локтях, а голову накрыла серым мамкиным платком и большим узлом завязала его на затылке. На груди кацавейка расходилась, рукава были коротки и не доходили до кисти рук. Кацавейка была ей не впору; Лиза уже выросла после того, как ей сшили эту кацавейку, а завести новую у матери денег не хватало.
— Смотри же, Степа! Не балуй! — сказала она брату на прощанье.
Когда девочка пришла в лавку, хозяин, Иван Семенович, выложил перед нею на прилавок каравай хлеба и сказал:
— На, бери, Лизутка! Деньги заплачены.
Лизе пришлось подняться на цыпочки, чтобы взять хлеб. Обеими ручонками она обхватила каравай и, крепко прижав его к груди, пошла из лавки. Знакомый ей мальчик Яшка, служивший в лавке на побегушках, размахнул перед нею дверь и шутливо-торжественным тоном крикнул:
— Пожалуйте, барышня!
«Барышня» выкатила на улицу с караваем в руках и вдруг остановилась как вкопанная. По улице рядами, дружно, нога в ногу, шли солдаты, масса солдат!.. и пешие, и конные, и пушки везли, и музыка так громко, так весело играла, что под ее звуки ноги сами были готовы пуститься в пляс. Громыханье пушек по мостовой, грохот барабанов, ружья, поблескивавшие на солнце, разноцветные значки на высоких древках, развевавшиеся в воздухе, красиво выступавшие лошади, — и вообще вся эта пестрая, оживленная картина сильно поразила Лизу. Мальчишки вприпрыжку бежали за солдатами по краям улицы…
Подвальные дети не знают никаких удовольствий и развлечений: нет у них игрушек, нет для них ни театра, ни цирка, ни выставок, ни балов, ни лотерей-аллегри, музыки они не слышат, за исключением тех случаев, когда подгулявшему мастеровому вздумается на улице поиграть на своей гармонии, да и то, того гляди, полицейский заслышит и разом прекратит музыку.
Немудрено, если теперь эта громкая и веселая военная музыка заставила Лизу забыть и про хлеб, лежавший у нее на руках, и про мороз, и про Степу, оставшегося в подвале, и про все на свете… И девочка, заслушавшись музыки, поворотила не домой, но пошла в ту же сторону, куда направлялись солдаты. Звуки музыки просто очаровали ее и влекли, влекли ее неотступно все вперед и вперед, и девочка покорно шла за ними. Она не чувствовала, как ее толкают прохожие, как резкий северо-восточный ветер раздувает полы ее жалкой кацавеечки, режет ей лицо, знобит и прохватывает ее до костей.