В погоне за артефактом, или Исцеление Максима Петровича
Шрифт:
1.
Письмо от сестры Поленьки неделю лежало на столе. Максим всё откладывал, боялся: больше года не приходили вести, и вдруг – конверт. Серый, замусоленный, прошедший через много рук, сколько дней оно бродило по свету? Казалось, открой – и узнаешь. Да в том-то и дело, что знать не хотелось.
Маменьки Глафиры Фёдоровны с полгода как не стало. Поля уехала в ссылку за непутёвым мужем-революционером три года назад. Отца, Петра Никодимовича, и вовсе юноша не помнил. Опустел дом Горельских. Замкнулся Максим Петрович в себе, привык к одиночеству, от людей, от жизни стал прятаться. И вдруг – конверт. Была-не была, решился. Вскрыл. Выпало несколько листочков дешёвой бумаги без следов перлюстрации. Да и сам конверт без штемпелей,
«Только потом ровным счётом не случилось ничего, Максим Петрович. Головы поболели у нас, видно, мигрень. А через месяц слухи пошли. Будто местные, эвенки наши, стали находить вещества странные, то ли шарики, то камушки. И лечебные они. Руна на них, надписи, то есть. И вроде знают, где упало то тело небесное страшное, а скрывают место. Мол, священное. Я вот что подумала, братец: не приехать ли тебе к нам? Для маменьки взять чудес, чтоб сподобилась она выздороветь?» – Максим уронил письмо. Он же вроде сообщал Полине о смерти матери. Что ж сестрица, запамятовала или что? Глянул в окно. За стеклом небо серое, дождь третий день. Тоска. Поеду! – твёрдо решил. Ничего, что письмо июлем 1908 года датировано, а на дворе уж давно девятый. В Петербурге он устал, устал, делать нечего. Какая разница, где сгинуть, в лесах сибирских неведомых или в стенах каменных от печали.
Оживился Максим Петрович. Суетиться стал. Сбегал к товарищу по детским играм, Фёдору Игнатьеву, он вроде как на геологическом учился. Разузнал, что с собой в экспедиции берут. О причинах её соврал зачем-то: мол, к сестре едет, место под гостиницу искать. Разве Федя не слыхал о чуде, что в краю сибирском случилось? Ведь все захотят поехать, собственными глазами глянуть, а у них с Поленькой уже и дело налажено, нумера готовы, и завтраки. Не слышал вроде, пожал плечами студент. И велел Максиму взять с собой соль, чай, спички, сухари, котелок, фонарь, такой специальный – мышь летучую, сапоги охотничьи. И ружьё. Тот испугался сначала, где ж ему столько добра раздобыть, да и орудие? Петька рассмеялся: чудак-человек, не с Петербурга же всё тащить надо, а там купить, в Красноярске или в Иркутске, чай города большие, не деревня!
Максим через три дня багаж собрал. К управляющему домом сходил, ключи от квартиры оставил. Дворнику тоже велел приглядывать, денег дал – если что телеграфировать. И фонарь попросил. Почему-то спокойнее ему было сразу с вещами ехать, мало ли: в незнакомом месте не найдёт ничего, итак сапоги с ружьём в тех краях искать придётся. Билет брать нужно до Иркутска или Красноярска, наставляла сестра. До Красноярска – лучше, ближе. Потом по Енисею или на подводе – до Канска. Там ищи проводников до стойбища тунгусов, что стоят у Южного болота на Тунгуске Подкаменной, или другой реке, Аваркитте. Может статься, что повезёт, и самих тунгусов найдёшь, иногда они посещают город. Спроси тогда, где искать братьев Шанягирей, Чучанчи или Чекарена. Вот им и скажешь истинную причину приезда, для остальных храни тайну. К нам, в Ванавару, уже на обратном пути заедешь, если захочешь. «Я пойму, Максим Петрович, отказ: ни к чему вам со ссыльными якшаться, но матушку спасти надо!».
То ли повезло Максиму, то ли всегда так было, но нашёлся билет до Красноярска. И замелькали пейзажи великой Российской Империи перед глазами. Киров, Пермь, Екатеринбург, Тюмень. В Перми чуть от вагона не отстал,
В Красноярске сошёл совсем другой человек. Не бледный и тоскующий в размышлениях о бренности бытия, о том, что люди – всего лишь следы под опавшими листьями жизни, заметёт их Смерть, не увидишь. Впрочем, мысли о том покинули его насовсем, без отголосков в памяти даже, едва Максим вступил на землю Красноярскую. На перроне проверил не забыл ли чего, фонарь иль котелок – смеялись над ними где-то под Новосибирском, не хуже колёс они стучали, переезжая мост через Обь, да и ладно. Зато своё и искать не нужно. В ожидании места до Канска любовался Максим Петрович Енисеем могучим, парками, домами – а не хуже ведь, чем в столице! А горы какие? А воздух? Словно не вдыхаешь – ключевую, холодную водицу одним глотком выпиваешь, и пить его не напиться!
Не знал он ещё, как путешествие его сложится, удачно ли, нет; найдёт ли те камушки – да и не нужны они боле; встретится ли с сестрой, с людьми другими, разными, только понял одно – не замыкайся в себе, ни в горе, ни в радости, как в одном городе, что в крепости. Ведь там, за стенами городскими, простора грандиозного – не обхватить, страна какая, да не одна! Там жизнь идёт, и что же мимо, получается? Не бывать тому! – в упоении думал Максим, и грудь теснилась от восторга. Спасибо, благодарил он, и сам не ведал кого. Спасибо, избавился от хвори душевной! В церкви свечку поставил, перекрестился. На подворье гостиничное вернулся, а тут и новость – едет в Канск подвода завтра. Быстро как. Три четверти пути пройдено, малость осталась, но трудная. Однако вселилась в Максима уверенность в отличном завершении. Ну, всё же как по маслу складывалось. Слава богу!
2.
– Месье, месье! Очнитесь же! – кто тряс Максима и почему-то обращался к нему по-французски. – Месье! Что вы делаете в моём номере? Чёрт вас подери! – раздался топот ног, звук открываемой двери: – Портье! Кто-нибудь!
Максим Петрович приложил усилие, чтобы поднять веки. Красный свет, с белыми, какими-то светящимися потоками, переливами застилали взгляд; где-то там, как будто бы на потолке, плясал чей-то багровый силуэт.
– Чекарен, ты? – он пытался угадать, кто перед ним. – Поленька?
– Тра-та-та, тра-та-та, – стрекотали надрывно и без остановки рядом.
– Замолчите же, прошу вас, – хриплым голосом попросил юноша, всё пытался сосредоточиться, собраться с духом: понять, где он, что. Наконец, удалось проморгаться, сфокусироваться на потомке Д'Артаньяна, очевидно, раз уж он позволяет себе изъясняться на «парле ву франсе». – Вы кто?
– Я? Кто – я? – худощавый брюнет, примерно возраста Максима, лет двадцати пяти, не боле, едва не задохнулся от возмущения. Он задвигался, задёргался, словно руки его, и ноги, невидимый кукловод тянул за верёвочки.
«Богомол, как есть богомол», – подумалось Максиму Петровичу. Он разглядывал француза с недоумением и никак не мог привести мысли в порядок:
– Где я?
– Это возмутительно! Какой-то клошар ведёт допрос будто граф. Это мерзко, месье! Что вы здесь делаете? Немедленно покиньте меня! Вы в моей кровати, ещё и босиком, – последний факт потряс не только хозяина номера, но и самого Максима Петровича.
Босиком! Чтобы это могло значить, если в последний раз он помнил себя в охотничьих сапогах?