В поисках грустного бэби
Шрифт:
…Все— таки, как мы выяснили приехав, что-то еще осталось. Главной объединяющей силой является, конечно, русская православная церковь. В праздничные дни в храмах Нью-Йорка. Лос-Анджелеса, Вашингтона, Монреаля, Филадельфии мы видели основательные скопления сугубо русских персонажей, настолько русских и не тронутых той неуловимой и вместе с тем вполне отчетливой советской порчей, какой тронуты мы все, вновь прибывшие, что казалось, будто присутствуешь на съемках фильма о старой Руси.
Советская порча, или, если угодно, примета современной России, выделяет нас мгновенно из числа здешних русских. Она сказывается
По манере речи почти немедленно отличаешь советского русского от американского русского. Как-то раз пожилая дама повернулась к нам в толпе на Коннектикут-авеню: «Ой, здравствуйте, а я иду и слышу, кто-то рядом говорит по-советски».
На самом деле речь, конечно, идет не о советском языке, а о современном говоре России, огромного языкового океана, в стремнинах которого мы провели всю жизнь, а с другой стороны, о консервированном (в лучшем случае) литературно-хрестоматийном русском, в худшем же случае о немыслимом «воляпюке», составленном из английских, французских, испанских и немецких слов с русскими окончаниями и падежами.
Вот, например, как некий русский, родившийся в Германии, воспитанный во Французском Марокко и проживший последние тридцать лет в Соединенных Штатах, рассказывает о дорожном происшествии. «Еду с супругой по хайвею в своем вуатюре. Неожиданно перед нами появляется рэклис спидер. Я каширую, супруга — вообразите! — уринирует… Кель кошмар, господа!»
Мы уже привыкли и не удивляемся, когда слышим, что кто-то из знакомых «выбежал из денег», «взял 95-ю дорогу»… Больше того, и сами то и дело ловим себя на таких примерно перлах: «Надо взять иншуранс, потому что он (?) такс дидактабл, иначе с нашим мортгейджем мы не найдем своего шелтер…»
Подлинная жизнь русской эмиграции — это одно из главных открытий, сделанных нами в Америке. Прежнее «внутрисоветское» представление об этих людях было искаженным. В советской прессе, в литературе соцреализма давно уже установились железные клише в отношении эмигрантов. В худшем случае это законченный мерзавец, предатель родины, циничная «белогвардейская сволочь», в лучшем — опустившийся подонок, алкоголик, рыдающий в каком-нибудь сомнительном баре по чистым березкам России.
Отказавшись от всех советских клише, мы стали воображать себе жизнь наших собратьев за пределами империи совсем в другом ключе и волей-неволей под влиянием все большего числа книг, просачивающихся из-за границы, перед нами возникал образ российского эмигранта, весьма близкий к полумифической личности Владимира Владимировича Набокова, великолепного писателя, усталого сноба и неутомимого охотника за бабочками.
На деле оказалось, что «Набоковых» в среде русских американцев не очень много, что, разумеется, вполне естественно — таких людей не может быть много. Большинство состояло из простых и вполне порядочных дам и господ, из которых пожилые были более русоватыми. а молодые, конечно, более американистыми.
Оказалось также, что все наши авангардные писания, рисования и ваяния не имеют почти никакого отношения к этим русским. Для большинства
В американских мегалополисах, среди переплетений фривеев и миллионов катящихся автомобилей, существовали маленькие русские общины с нравами российских уездных городов начала века.
На наших глазах однажды разыгралась вполне заурядная, но весьма красноречивая любовная драма. Московский художник, основательный пьяница и «ходок», стал встречаться с молодой русской американкой, матерью троих детей и женой респектабельного русско-американского мужа. Скандал разгорелся невероятный.
Мой друг был невольным свидетелем этой истории, он рассказал мне о ее скорее трагикомическом, чем трагическом характере. Все происходило в большом американском городе, полном людей всех человеческих рас, полном всех этих бизнесов, и малых и больших, сексуального освобождения всех видов, в городе, заваленном книгами, журналами и видеокассетами выше ушей, а между тем в маленькой русской общине царили нравы Пошехонской старины; скандал носил явно ксенофобский характер, кумушки, которые всегда в России были столпами нравственности, возмущались не столько самим фактом развала семьи, сколько вторжением чужака, как бы декадента, как бы иностранца.
Кажется, многие из русских пришельцев «новой волны» не очень соответствовали установившимся в Америке стереотипам в отношении русских.
Как— то мы столкнулись на вашингтонской улице с группой друзей, ну и, разумеется, разорались, расхохотались. Местные жители, сидевшие на крыльце, прислушивались не без удивления, а потом спросили:
— На каком языке вы говорите, фолкс? — На русском, — сказали мы.
— Хм, — пожали они плечами. — Для русского звучит слишком весело…
С удивлением новоприбывшие обнаружили, что в русско-американской общине как в капле воды отражаются и многие гадости, привычные для большой России.
Довольно бодро, например, процветает старорежимный антисемитизм (чрезвычайно странная, между прочим, штука после антисемитизма новорежимного).
Однажды в церкви священник призвал прихожан молиться за спасение Елены и Андрея, то есть за Елену Боннер и Андрея Сахарова. В ответ он услышал возмущенные голоса каких-то теток, которым впору было бы заседать в советских органах: «А чего это нам за жидов молиться?»
Священник, просвещенный и глубокий в своей вере человек, так в этот момент растерялся, что стал объяснять: Сахаров-де не еврей, только жена его еврейка…
В закостеневшем невежестве немало здешних русских до сих пор полагают, что Советским Союзом и сейчас правят «жидовские коммунисты». Другие антисемиты, более сведущие в положении вещей, направляют свои страсти-мордасти в адрес диссидентов, говоря, что «жиды опять задумали погубить Россию, едва оправившуюся от их революционных делишек, пусть хоть и советскую, но зато какую величественную, всему миру на заглядение!».