В поисках синекуры
Шрифт:
— Будем выправлять. — Корин натянул сапоги, кинул на плечо куртку, вышел в сени, немного задержался, его догнала Вера, он обхватил ее плечи, трижды поцеловал в губы, пригладил ладонью упавшие ей на глаза волосы, сказал: — Будем выправлять. Себя. Жизнь. А иначе зачем жить? Ты поможешь мне?
— Да, да... — быстро вымолвила Вера, часто кивая.
Он улыбнулся ей, тряхнул головой резко, отчаянно, его глаза блеснули светлой влагой, сквозь загар щек проступил румянец, и он легко, молодо сбежал по ступенькам крыльца. Он шел по доскам тротуара, четко выстукивая шаги,
Только сейчас Вера заметила: рядом с нею стоит старуха Калика, жилистой, когтистой ручкой творит крестные знамения, как бы посылая их вслед. Вера спросила:
— Бабушка, зачем вы?
Калика часто забормотала, не то молитву, не то заклинание свое какое-то, перекрестила Веру и запела тоненьким надрывным голоском:
— Меня мучат грехи, меня мучит недуг... Девушка, дай копеечку бедной Калике!
— Зачем вам копеечка, пойдемте я накормлю вас.
— Копеечку... — заканючила старуха.
Вера вынула из кармашка сарафана какое-то серебро, сунула ей в протянутую холодную ладошку, Калика захохотала от радости, глянула выпученно на Веру, вскрикнула, будто чего-то испугавшись, бросилась бежать по узкому переулку к лесу, широко раскидывая руки и ноги.
Вера вернулась в дом. Марковна сидела у окна, низко склонившись над вязанием. Неслышно пройдя в свою комнату, Вера села за стол, прижала кончики пальцев к вискам, прикрыла глаза и сидела так, одолевая кружение в голове, успокаивая больно стучавшее сердце.
Потом придвинула листок бумаги, взяла шариковую ручку, начала писать:
«Дорогая Ира!
Я скоро приеду, мы скоро все приедем, здесь нам делать уже нечего, все кончается, мы так устали, и, кажется, все немножко заболели. А может, только я одна? Я стала всего бояться. За себя, за него. Мы скоро приедем, а мне не верится. Этому пожару, чудится, не будет конца... Извини, чепуха какая-то. Просто сегодня меня напугала старуха Калика, и сейчас еще руки дрожат. Жуть какую-то она во мне оставила...»
Вера перечитала написанное, изорвала лист в мелкие кусочки, вышвырнула в окно под голую рябину с красными, иссыхающими кистями ягод и упала ничком на кровать.
Еще с воздуха Корин увидел: горит лесной склад.
Это было столь неожиданно, непонятно, нелепо, что на потрясенный выкрик Димы: «Горит?!» — он только резко повел рукой, приказывая немедленно приземляться.
От вертолетной площадки до берега Струйного он почти бежал, вглядываясь в задымленные штабеля бревен по ту сторону притока. На спуске перед бродом столпились пожарные с лопатами, ранцевыми опрыскивателями, ручными пенными генераторами, канистрами бишофита. Среди них бегал командир группы Иван Коновальцев, приказывал выстраиваться вдоль правого берега, защищаться от возможных перебросов огня, загораний.
Корин окликнул его. Иван подбежал, заполошно выпалил:
— Товарищ начальник, штабеля загорелись!
— Вижу. Как? Когда?
— Н-не знаю. Все было в порядке, там были люди, окарауливали. Изнутри вроде занялось. Никто не заметил. Сразу, сильно.
Лицо Ивана залито потом, в потеках сажи, глаза слезятся — от дыма или обидного огорчения, а может, от всего вместе. Недоуменно, жалобно он проговорил:
— Станислав Ефремович, будто кто поджег...
— Спокойно, Иван. Будем тушить или бросим?
— Как прикажете.
— Значит, будем. Потушим — узнаем, почему загорелся лес. Согласен? Хорошо. Сколько у тебя мотопомп?
— Две.
— Ставим обе, слева и справа от штабелей. Распорядись. А потом мне — сапоги, маску, каску тоже, если найдется.
— Есть!
Коновальцев взял с собой шестерых пожарных, заспешил наверх, к складу-палатке. Это был уже иной человек — разумно действующий, спокойно мыслящий, ибо его освободили от власти, совершенно чуждой, тяжкой ему. Он готов командовать, выполняя команды вышестоящего. До своих команд Иван еще не дозрел и вряд ли будет жаждать этого.
Мотопомпы довольно быстро перенесли на левый берег Струйного, установили по краям лесосклада, ниже штабелей, на шланги навинтили стволы для выметывания, распыления воды, патрубки опустили в бочажины под берегом, завели сперва один, затем второй мотор, начали отлаживать насосы, давление в шлангах; струи то высоко выплескивались, то вяло опадали.
А сухой, прокаленный солнцем лес разгорался огромным костром, пламя горячело, очищалось, съедая дым, и мощная тяга выносила снизу, из раскаленного нутра, прах пепла, едко шипящие головни, швыряя их на нетронутые штабеля, в забагровевшую воду притока.
Беловатыми шлейфами ударили из брандспойтов струи, окропили крайние бревна, начали смачивать штабеля вокруг пламени, чтобы ограничить его — и это было правильно, — но вода, казалось, испаряется, едва коснувшись бревен; а когда струи перенесли на огонь, они вовсе затерялись. Главное, думалось Корину, вода не проникает внутрь очага, слишком рассеивается.
Он облачился в пожарную форму, перебрел Струйный, снизу оглядел лесосклад; здесь все виделось иначе: штабеля вздымались круто и громоздко, ревущее пламя выплескивалось высоко, в густеющее вечерней синью небо. Легкая оторопь ознобила Корина, хоть и грел его знойно пожар: не отступить ли?.. Разве перешибешь тонкими струйками эту стихийную мощь?.. Но тут же он увидел, как пятятся от огня, бестолково размахивают брандспойтами пожарные, вероятно решившие, что тушение бесполезно и незачем рисковать, зря тратить силы.
Больше всего иного, пожалуй, Корина во все дни его жизни возмущала человеческая слабость — уклониться, трусливо оберечься, постоять с лукавой улыбочкой в сторонке, — но сейчас не было времени призывать, совестить. Он выхватил брандспойт у оказавшегося рядом пожарного, двинулся с ним к штабелям, а когда ощутил, что короток шланг, приказал выше поднять мотопомпу, нарастить патрубок.
Корин сбил огонь по нижнему краю очага, стало не так припекать, прошел вперед, пригасил ближний ряд обуглившихся бревен. Затем, волоча за собой шланг, полез на штабель.