В поисках утраченного времени. Книга 6. Беглянка
Шрифт:
В полиции я застал родителей девочки. Они меня оскорбили – сказали: «Мы не нищие» – и с этими словами вернули мне пятьсот франков. Я не брал их. Полицейский чин, являвший собою образец того, с какой находчивостью надлежит производить дознание, выуживал из каждой моей фразы по слову, которым он потом воспользовался, чтобы умно возразить мне и уличить. В моей виновности никто не сомневался – об этом никто не задумывался ни на одну минуту. Но предъявить мне обвинение было все же не так-то просто, и я отделывался всего-навсего нагоняем, – впрочем, довольно лихим, – до тех пор, пока не ушли родители. Но как только за ними затворилась дверь, полицейский чин, любитель девочек, изменил тон и начал по-приятельски меня журить: «В другой раз нужно быть половчей. Ну, подумайте сами! Так, вдруг, подцеплять нет смысла – сорвется. Вы можете где угодно найти девочек получше и гораздо дешевле. С вас заломили неслыханную сумму». Я чувствовал, что, если б я попытался открыть ему всю правду, он бы меня не понял, и поэтому молча воспользовался позволением удалиться. По дороге домой я принимал прохожих за ищеек, следящих за каждым моим шагом. Однако эта мания преследования, как и злость на Блока, скоро уступила место мыслям об отъезде Альбертины. Навязчивая идея возникла вновь, но, с тех пор как Сен-Лу уехал, в ней возобладала жизнерадостность. Как только Сен-Лу согласился поехать к г-же Бонтан, тяжесть этого посещения больше уже не давила на мой переутомленный рассудок – теперь эта тяжесть давила на Сен-Лу. В момент его отъезда я возликовал, сказав себе: «Я ответил ударом на удар». И у меня отлегло от сердца. Мне казалось, что это следствие моей активности, – я, правда, так думал, потому что ведь никогда не знаешь, что таится в глубине твоей души. Возникшее там ощущение, что я счастлив, родилось, как мне казалось, вовсе не оттого, что я снял с себя бремя, переложив свою нерешительность на Сен-Лу. И в конечном счете нисколько не заблуждался:
От одного обстоятельства острая боль в моем сердце наконец утихла, такая же острая, как в первую минуту, и, надо признаться, такой остроты она больше не достигала. Это произошло после того, как я перечитал одну фразу из письма Альбертины. Как бы мы ни любили человека, но когда в одиночестве мы сталкиваемся с душевной болью лицом к лицу и наш рассудок придает ей по возможности желаемую форму, то эту боль можно вытерпеть, она свойственна человеческой природе, она до известной степени присуща нам, она отличается от непредвиденной и необычной, от подобной несчастному случаю в мире чувств и в жизни сердца, случаю, поводом для которого служат не столько сами люди, сколько их способ довести до нашего сведения, что мы их больше не увидим. Об Альбертине я мог думать, проливая тихие слезы, готовя себя к тому, что не увижу ее нынче вечером, как не видел и вчера; однако перечитать: «мое решение бесповоротно» – это совсем другое дело, это все равно что принять сильное средство, которое может вызвать сердечный припадок с летальным исходом. Есть в вещах, в событиях, в письмах, имеющих отношение к разрыву, особая опасность, преувеличивающая и искажающая даже ту боль, какую могут причинить нам живые существа. Однако эта боль длится недолго. Несмотря ни на что, я был так уверен в находчивости Сен-Лу, что возвращение Альбертины представлялось мне несомненным, и я даже задал себе вопрос: а стоило ли так страстно этого желать? И то, что я задавал себе этот вопрос, меня радовало. К несчастью, я был уверен, что мое дело в полиции кончено, но Франсуаза сообщила, что приходил инспектор и узнавал, не принимал ли я у себя девочек, а консьерж, полагая, что речь идет об Альбертине, ответил утвердительно, и с этого времени за притоном разврата было установлено наблюдение. Теперь я уже не мог привести к себе девочку, чтобы она утешила меня, иначе я был бы в ее глазах опозорен, когда нагрянул бы инспектор и она приняла бы меня за злоумышленника. Тогда же я понял, что, сами того не подозревая, мы живем ради мечты, ибо, как мне показалось, то, что я навеки утратил возможность убаюкать на руках девочку, обессмыслило мою жизнь, но вместе с тем мне стало понятно, почему люди легко отказываются от состояния и рискуют жизнью, между тем как существует мнение, что интерес к смерти и страх перед ней являются двигателями жизни. Если бы я предположил, что даже незнакомая девочка из-за прихода полицейского может подумать обо мне дурно, я предпочел бы покончить с собой. Эти источники душевной боли несравнимы. Люди всегда далеки от мысли, что те, кому они предлагают деньги, грозят смертью, могут иметь любовницу или приятеля, чьим уважением они дорожат больше, чем самоуважением. Но тут я, незаметно для себя, запутался (я не подумал, что, будучи совершеннолетней, Альбертина имеет право жить у меня и даже быть моей любовницей). Я вообразил, что совращение малолетних может иметь касательство и к Альбертине. Я решил, что я, как зверь, обложен со всех сторон. И, подумав, что я был близок с Альбертиной, я нащупал связь между моими отношениями с ней и тем, что я баюкал незнакомую девочку, связь, существующую во всех наказаниях и свидетельствующую о том, что почти никогда не бывает ни справедливого приговора, ни юридической ошибки, а существует нечто вроде гармонии между ложным представлением, какое сложилось у судьи о безобидном поступке, и преступлениями, о которых он не имел понятия. Но при мысли, что возвращение Альбертины повлечет за собой позорный приговор, который унизит меня в ее глазах и, возможно, повредит и ей, чего она мне не простила бы, я перестал желать ее возвращения – теперь я думал о нем с ужасом. Я решил немедленно телеграфировать ей, чтобы она не возвращалась. Но сейчас же, поглотив все, меня охватило страстное желание, чтобы она вернулась. Представив себе на миг, что я попросил бы ее не возвращаться и стал бы жить без нее, я вдруг почувствовал, что готов пожертвовать какими угодно путешествиями, какими угодно удовольствиями, каким угодно занятием, лишь бы она вернулась!
До чего же мое чувство к Альбертине, дальнейшее развитие которого, хотя я и был уверен, что способен предвидеть его, основываясь на том, как у меня складывались отношения с Жильбертой, было непохоже на чувство к Жильберте! Сколько раз я испытывал неодолимую потребность видеться с Альбертиной! И в каждом отдельном случае, пусть даже ничем не примечательном, но возникавшем в атмосфере счастья, которую неизменно создавало для меня присутствие Альбертины, мне нужно было все с той же душевной мукой сызнова учиться расставанию. Лишь по прошествии некоторого времени житейские заботы заглушали эту боль. Ожидая встречи Сен-Лу с г-жой Бонтан, я представлял себе Венецию ранней весной, прелестных незнакомок, – судьба дарила мне несколько мгновений отрадного отдохновения. Как только я себя на этом поймал, я пришел в ужас. Сладостный покой явился первым признаком мощной, то возникавшей, то исчезавшей силы, которая будет во мне бороться с тоской, с любовью и которая в конце концов победит. То, что я предчувствовал, то, что было для меня предзнаменованием, длилось всего лишь несколько мгновений, но впоследствии оно будет моим неизменным душевным состоянием, моей новой жизнью, и меня уже не хватит на то, чтобы страдать из-за Альбертины, чтобы любить ее. И тут моя любовь, у которой до сих пор был один-единственный враг, способный ее одолеть, – забвение, задрожала, как запертый в клетке лев, вдруг заметивший питона, который вот-вот его проглотит.
Я все время думал об Альбертине, а Франсуаза, входя ко мне, не спешила унять мою тревогу, сказав мне: «Писем нет». Однако время от времени мне удавалось, пропустив сквозь мою печаль какую-нибудь постороннюю мысль, обновить, немного проветрить затхлый воздух моего внутреннего мира. Но вечером, если мне удавалось заснуть, снотворное заменяла мне мысль об Альбертине; когда же действие его прекращалось, я просыпался. Я и во сне думал об Альбертине. Это был особый сон, принадлежавший ей, и если бы даже я нашел иную пищу для размышлений, все равно я был бы так же не свободен, как наяву. Сон, память – мы спим благодаря взаимодействию этих двух субстанций. Когда я просыпался, моя душевная боль, вместо того чтобы утихнуть, все усиливалась. Забвение делало свое дело, но вместе с тем оно идеализировало образ, о котором я тосковал, оно способствовало освоению изначального моего страдания и других аналогичных, усиливавших его. С утратой самого этого образа еще как-то можно было свыкнуться. Но если я мысленно возвращался к ней в комнату с кроватью, на которой никто не лежал, если я вспоминал об ее музыкальном инструменте, об ее автомобиле, силы мгновенно покидали меня, глаза закрывались, голову клонило набок, как у тех, кто вот сейчас упадет в обморок. Хлопанье дверей причиняло мне почти такую же острую боль, потому что отворяла их не Альбертина. Я уже не решался спросить, есть ли телеграмма от Сен-Лу. Наконец телеграмма пришла, но то, что в ней сообщалось, только отсрочивало встречу: «Дамы уехали на три дня».
Я вытерпел четыре дня, прошедшие с тех пор, как Альбертина уехала, только благодаря тому, что я себя убеждал: «Это вопрос времени, к концу недели она будет здесь». И все же этот довод не облегчал моему сердцу, моему телу решение задачи: как жить без нее, как возвращаться в пустой дом, проходить мимо ее комнаты (отворять
В то мгновение, когда я проснулся, меня вновь охватила тоска, теснившая мне сердце перед сном, тоска, похожая на книгу, которую мы закрываем только на время, и теперь она не покинет меня до самого вечера, покинет при условии, если я узнаю что-нибудь новое об Альбертине, все ощущения, независимо от того, явились они извне или возникли внутри меня, касались ее. Послышался звонок: письмо от Альбертины, а может быть, она сама! Когда я чувствовал себя хорошо, когда я не был таким несчастным, то меня не мучила ревность, Альбертина не вызывала во мне неприязни, мне хотелось как можно скорее увидеть ее, поцеловать, мне хотелось весело прожить с ней жизнь. Телеграфировать ей: «Приезжайте скорее» – казалось мне делом обычным, тогда как новое мое настроение произвело перемену в моей внутренней жизни, и весь окружающий мир утратил для меня всякий интерес. Если я был в мрачном настроении, то вся моя злоба против Альбертины оживала, мне уже не хотелось ее целовать, я уверял себя, что не буду с ней счастлив, я хотел причинять ей только боль и мешать принадлежать другим. Но итог этих разных настроений был одинаков: я мечтал о том, чтобы она как можно скорее вернулась. И все же я чувствовал, что, как бы я ей ни обрадовался, те же самые трудности возникнут потом вновь. Поиски счастья в удовлетворении желания были так же наивны, как несбыточна надежда дойти прямым путем до горизонта. Истинное обладание тем дальше от нас, чем сильнее наше желание. Если счастье, или, по крайней мере, жизнь без страданий и может быть достигнута, то не благодаря удовлетворению желания, а благодаря постепенному его уменьшению, благодаря предельному его сужению, – вот к чему нужно стремиться. Человеку хочется увидеть то, что он любит, а лучше бы не видеть, ибо только забвение ведет к угасанию желания. Если бы писатель, развивающий в своей книге такие истины, посвятил эту книгу женщине, с которой мечтал бы таким путем сблизиться: «Эта книга – тебе», он солгал бы в своем посвящении. Связи между кем-либо и нами существуют только в нашем воображении. Память, слабея, теряет их и, несмотря на сознательный самообман, с помощью которого мы, по велению любви, дружбы, из вежливости, из уважения, из чувства долга, обманываем других, в конце концов мы остаемся одни. Человек – существо, которое не может отрешиться от себя, которое знает других людей только преломленными сквозь него; если же он утверждает нечто противоположное, то он, попросту говоря, лжет. Я был бы очень огорчен, если бы кто-нибудь лишил меня потребности в общении с Альбертиной, вынудил меня разлюбить ее, и я убеждал себя, что не могу без нее жить. Если б я заставил себя равнодушно выслушивать, как произносят названия станций, мимо которых проходит туреньский поезд, я воспринял бы это как мое нравственное падение: это означало бы, что Альбертина становится мне безразличной. Как было мне хорошо, когда, поминутно задавая себе вопросы: чем она сейчас занята, о чем думает, чего ей хочется, не намерена ли она, не собирается ли она вернуться, я держал распахнутой дверь, проделанную во мне любовью, и чувствовал, как жизнь другого человека наполняет через открытые шлюзы водохранилище, в котором вода не желает быть застойной!
Когда молчание Сен-Лу затянулось, второстепенная забота – ожидание телеграммы или телефонного звонка от Сен-Лу – отодвинула главную: над тревогой из-за того, каков же конечный результат его поездки, возобладала жажда знать, вернется ли Альбертина. Прислушиваться к малейшему шороху в ожидании телеграммы – это стало для меня просто невыносимо; я уже начал думать, что, о чем бы ни говорилось в телеграмме, я перестал бы терзаться. Но когда я наконец получил телеграмму от Робера, в которой он меня извещал, что виделся с г-жой Бонтан, но что, несмотря на все предосторожности, его видела Альбертина и что это все и погубило, я рвал и метал от бешенства и отчаяния: ведь мне именно этого и хотелось прежде всего избежать. Узнав о поездке Сен-Лу, Альбертина поняла, как она мне дорога, и это могло только удержать ее. Мой ужас при мысли об этом, кстати сказать, не уступал в силе той гордости, которая жила в моей любви к Жильберте и которую моя любовь утратила. Я проклинал Робера, потом сказал себе, что раз этот способ не удался, то я найду другой. Если на человека влияет внешний мир, то почему же я с помощью хитрости, ума, заинтересованности, пристрастия не сумею перебороть страшную боль от отсутствия Альбертины? Существует мнение, что мы можем по своей прихоти изменить внешний мир. Думают так потому, что не видят другого выхода. И не помышляют о таком выходе, который открывается перед нами чаще всего и который тоже вполне для нас благоприятен. Нам не удается изменить внешний мир по нашему благоусмотрению, но мало-помалу меняется само наше решение. Положение, которое мы надеялись изменить, потому что оно представлялось нам нестерпимым, становится для нас безразличным. Мы не смогли преодолеть препятствие, но жизнь повернула его к нам другой стороной, заставила нас перешагнуть через него, и только тогда, окидывая взглядом далекое прошлое, мы можем его разглядеть, да и то вряд ли – так оно теперь трудно различимо.
Этажом выше соседка наигрывала арии из «Манон» [9] . Я переносил известные мне слова арий на Альбертину и на себя, и скоро это довело меня до слез. Слова были такие:
Возненавидев плен, отчаясь, ночью птицаРванулась из окна и вотКолотится в стекло,Чтоб в клетку возвратиться.И еще о смерти Манон:
Манон, единственная страсть моей души!Знай, лишь теперь мне доброта твоя открылась.9
«Манон» (1884) – опера французского композитора Ж. Массне (1842–1912), либретто А. Мельяка и Ф. Жилля по роману А.-Ф. Прево «История кавалера де Гриё и Манон Леско». Первая цитата относится ко 2-й картине третьего действия, когда де Гриё, силясь в мрачных стенах духовной семинарии забыть принесшую ему страдания переменчивую возлюбленную, вдруг снова встречается с виновницей своих злоключений, которая вновь клянется ему в любви и умоляет быть с ней. Вторая цитата – из финального дуэта пятого действия, когда Манон, освобожденная из-под стражи благодаря усилиям де Гриё, умирает на руках несчастного влюбленного.
Так как Манон вернулась к Де Грие, то мне казалось, что я – единственная привязанность Альбертины. Увы! Вероятно, если бы она в тот момент услыхала эту же арию, то ласкала бы человека под именем Де Грие, а не меня, мысль же обо мне не доставила бы ей удовольствия, а между тем эта музыка очень подходила к нашему случаю, но только она была возвышеннее и утонченнее, она была написана в стиле той, которую любила Альбертина.
Я не мог предаться отрадным воспоминаниям о том, что прежде Альбертина называла меня «своей единственной любовью», я сознавал, что она ненавидела себя за то, что «находилась в рабстве». Я знал, что нельзя читать роман, не придавая героине черты той, которую ты любишь. Но, несмотря на то что конец книги может быть счастливым, наша любовь не усилилась бы ничуть; когда же мы закрываем книгу, та, которую мы любим и которая наконец приходит к нам в романе, в жизни любит нас не больше, чем прежде.
Вне себя от ярости, я в телеграмме велел Сен-Лу как можно скорее возвращаться в Париж, чтобы, по крайней мере, не проявлять тягостной настойчивости в деле, которое мне так хотелось скрыть! Но еще до его возвращения я получил телеграмму от Альбертины:
Друг мой! Вы послали своего приятеля Сен-Лу к моей тетушке, но это же бессмысленно. Дорогой друг! Если я была Вам нужна, то почему Вы прямо не обратились ко мне? Я бы с радостью вернулась. Не возобновляйте эти бессмысленные попытки.