В поисках утраченного времени. Книга 6. Беглянка
Шрифт:
«Я бы с радостью вернулась»! Раз она так выразилась, значит, она жалела, что уехала, и только искала предлог, чтобы вернуться. Значит, мне нужно было сделать то, о чем она мне телеграфировала. Написать, что она мне нужна, и тогда она бы вернулась. И я ждал ее, Альбертину времен Бальбека (после ее отъезда она снова стала для меня той Альбертиной; это как раковина, на которую мы не обращаем внимания, пока она лежит на комоде, но стоит нам отдать ее или потерять, как мы начинаем о ней думать; мысль об Альбертине приводила мне на память ликующую красоту приморских скал). И не только сама Альбертина превратилась в существо воображаемое, иначе говоря – желанное, но и жизнь с ней стала жизнью воображаемой, то есть свободной от каких бы то ни было затруднений, и я говорил себе: «Как мы будем счастливы!» С той минуты, как у меня появилась уверенность, что Альбертина вернется, мне ни к чему было торопить ее, – напротив, мне нужно было изгладить неприятное впечатление от действий Сен-Лу; я мог бы потом при случае отмежеваться от него, отговориться тем, что он действовал на свой страх и риск, так как всегда был сторонником этого брака.
Ее письмо разочаровало меня тем, как мало в нем было от нее. Конечно, буквы выражают нашу мысль, как выражают ее черты лица. Мы всегда находимся в подчинении у какой-нибудь мысли. И все же мысль проявляется в человеке только после того, как она опылила венчик лица, расцветшего, подобно нимфе. Это оказывает на нее сильное действие. И в этом, быть может, одна из причин разочарований, от века постигающих нас в любви: вместо ожидаемого любимого, идеального существа каждое свидание являет нашему взору реального человека, в котором так мало остается от нашей мечты! И когда мы чего-нибудь требуем от этого человека, мы получаем в ответ письмо, в котором от того, каким мы его себе вообразили, остается столько же, сколько в алгебраических формулах остается арифметических величин, которые ничего не говорят нам о качестве плодов или цветов. Слова «любовь», «любимое существо», его письма – это, может быть, как раз выражения (пусть и несовершенные с точки зрения любящего человека) реальности,
Я написал Альбертине:
Друг мой! Я как раз собирался Вам написать. Спасибо Вам за Ваши слова о том, что если Вы мне будете нужны, то сейчас же приедете. Какая это благородная черта – верность старому другу! Я стал еще больше Вас уважать. Но только я не просил Вас приехать и не попрошу. Если бы мы с Вами увиделись, хотя бы даже не скоро, то Вам это не было бы очень тяжело, бесчувственная Вы девушка. А вот для меня, хотя Вы порой склонны были обвинять меня в равнодушии, это было бы тяжким испытанием. Жизнь разлучила нас. Вы приняли решение, которое я считаю мудрым, и приняли как раз вовремя, обнаружив изумительную чуткость: Вы уехали на другой день после того, как я получил от моей матери разрешение на брак с Вами. Я бы сказал Вам об этом, как только, проснувшись, получил от нее письмо (одновременно с Вашим!). Но, быть может, Вы бы тогда подумали, что Ваш отъезд будет для меня большим горем. И, быть может, мы связали бы наши жизни, и – кто знает? – это было бы для нас обоих несчастьем. Если мое предположение правильно, то да воздаст Вам Господь за Вашу мудрость! При встрече мы утратили бы достигнутое. Для меня это было бы новым искушением. А я не могу похвалиться стойкостью в борьбе с искушениями. Вы знаете, какое я непостоянное существо и как скоро я все забываю. Я не стою того, чтобы меня жалели. Вы же сами часто мне об этом твердили. Прежде всего я – человек привычек. Те привычки, что образовались у меня после Вашего отъезда, еще не очень сильны. Те, которые были у меня при Вас и которые Ваш отъезд поколебал, пока более устойчивы. Но скоро они эту свою устойчивость утратят. Я даже подумал, не воспользоваться ли мне несколькими днями, когда наша встреча еще не причинила мне того, что причинит через неделю, а может быть, и раньше, – простите за откровенность: причинит беспокойство; я подумал, не воспользоваться ли мне этими днями прежде, чем наступит полное забвение, чтобы разрешить с Вами кое-какие пустяковые финансовые вопросы, при разрешении которых Вы, мой добрый и милый друг, могли бы оказать услугу человеку, который считал себя без пяти минут Вашим женихом. В согласии матери я не сомневался, но мне хотелось, чтобы мы оба пользовались свободой, которую Вы с присущей Вам любезностью и душевной щедростью принесли мне в жертву: что можно было допустить в совместной жизни, длившейся несколько недель, то было бы невыносимо и Вам, и мне, если бы нам предстояло прожить вместе всю жизнь. (Я содрогаюсь от одной мысли, что этого едва не случилось: ведь еще несколько секунд – и все было бы кончено.) Я подумал о том, как сделать нашу жизнь совершенно свободной, и прежде всего решил, что у Вас должна быть яхта: Вы бы совершали на ней путешествия, а я, сгорая от нетерпения, ждал бы Вас в гавани. Я написал Эльстиру и попросил у него совета – я знаю, что Вы одобряете его вкус. А еще мне хотелось, чтобы у Вас был свой автомобиль, свой собственный, в котором Вы разъезжали бы куда Вам заблагорассудится. Яхта почти готова; называется она, согласно выраженному Вами в Бальбеке желанию, «Лебедь». Вспомнив, что Вы предпочитаете «роллсы», я заказал автомобиль именно этой марки. Но раз мы больше не увидимся, то я полагаю, что мне не удастся уговорить Вас принять от меня в подарок яхту и автомобиль, – у Вас надобность в них отпала, а мне они тоже ни к чему. Вот я и подумал (я заказывал их через посредника, но на Ваше имя), что, может быть, Вы отмените заказ и, таким образом, избавите меня от не нужных мне яхты и автомобиля. Об этом, как и о многом другом, нам следовало бы поговорить при свидании. Но так как я снова могу полюбить Вас, хотя и ненадолго, то с моей стороны было бы безумием из-за парусного суденышка и «роллс-ройса» добиваться встречи с Вами и мешать Вашему счастью, раз Вы уверены, что можете быть счастливы только вдали от меня. Нет, лучше отказаться от «роллса» и даже от яхты. Я же никогда не буду ими пользоваться, и они обречены на вечную стоянку: яхта – в гавани, на якоре, без оснастки, автомобиль – в гараже. Я только прикажу выгравировать на яхте… (Боже, как мне страшно ошибиться в названии! Вы пришли бы в ужас от подобного кощунства) стихи Малларме [10] , которые Вы когда-то любили… Помните его стихотворение, начинающееся так:
10
…стихи Малларме, которого Вы когда-то любили… – В новейшем критическом издании романа здесь приводится следующее четверостишие из сонета «Лебедь» (1885) из сборника «Стихи» (1887):
Там лебедь царственный остался навсегда,
Он помнит, как его манила даль пустая,
Но жизни не воспел в пустыне, где, не тая,
Тверда под инеем бесплодная вода.
(Перевод Р. Дубровкина)
Помните его стихотворение, начинающееся так… – Эта фраза является буквальным повтором фразы Пруста из письма к Агостинелли, отправленного 30 мая 1914 г. (в день смерти «беглеца», о которой писатель узнал чуть позже из телеграммы его подруги). В этом же письме Пруст по памяти приводит сонет С. Малларме, процитированный в романе. Ни в каком другом месте романа жизнь писателя не сливается столь полно с жизнью персонажа. Напомним, что Альфред Агостинелли «исчез» из дома Марселя Пруста 1 декабря 1913 г., отправившись вместе со своей подругой на юг Франции, где записался в школу авиаторов братьев Гарберо в Антибе под именем Марселя Свана. Пруст всеми средствами пытался вернуть «беглеца», суля ему личный аэроплан и «роллс-ройс», хотя такие подарки (около 27 тысяч франков каждый, то есть миллион по современному курсу) стоили бы ему практически всего состояния.
Ввиду исключительной ценности этого письма, представляющего собой единственное прямое свидетельство отношений Пруста и Агостинелли, приведем его здесь с небольшими купюрами:
[Суббота, 30 мая 1914]
Мой дорогой Альфред!
Я вам очень благодарен за письмо (одна фраза была восхитительной, сумрачной и т. п.) и телеграмму, что было сверхлюбезностью. Свою я не отправил лишь потому, что уже поздно, так как письмо принесли, когда я уже спал и т. п. Поскольку оно (Ваше) доставило мне удовольствие, то мое не было уж совсем бесполезным. В остальном же (Вы опять будете говорить, что я не знаю, чего хочу) оно было именно таким. Ибо я подумал, что с моей стороны было бы нескромностью принять от Вас услугу такого рода, и я хочу попытаться самостоятельно добиться того, чего требую. Я не стану Вам объяснять, почему я не счел бы это скромным, рискуя вновь Вас рассердить, а как раз этого я и хотел бы избежать. Я должен был бы подумать об этом раньше, но такая мысль пришла ко мне лишь после моего письма к Вам. Впрочем, полагаю, что это так или иначе разрешится.
Что касается аэроплана, здесь сложнее по той же самой причине, что и в отношении последнего случая с Грассе, Вы помните тот день, когда он мне написал: Я освобождаю Вас от всяких обязательств по контракту, делайте то, что хотите, а я не мог сделать ничего, кроме того, чего хотел он. <…> Во всяком случае, если я его оставлю у себя (в чем я сомневаюсь) и так как он, по всей видимости, будет стоять в конюшне, я прикажу выгравировать на (я не знаю, как называется эта деталь, и не хочу допустить ересь в глазах авиатора) нем известные вам стихи Малларме:
Там лебедь царственный остался навсегда,
Он помнил, как его манила даль пустая,
Но жизни не воспел в пустыне, где не тая…
Он шеей отряхнет искристый этот холод:
Грозящий смертью свод отвергнут и расколот,
Но не расколот лед, где перья пленены.
Отныне обречен сиять прозрачной льдиной,
Застыл, закутанный в презрительные сны,
Изгнанник призрачный гордыни лебединой.
(Перевод Р. Дубровкина)
Это стихотворение, которое вы любили, находя его при этом темным, и которое начинается так:
Звенящий зимний день, взломав безмолвье льда,
Взмахнешь ли ты крылом, победно отметая
Забвенье озера, где цепенеет стая
Видений, чей отлет сковали холода!
(Перевод Р. Дубровкина)
Увы! «День» уже не «звенящий» и не «зимний». <В оригинале первая строка сонета Малларме, на которую ссылается Пруст, намного чувственнее: «Девственный, жгучий и прекрасный сей день». – Соответственно, предыдущая фраза письма могла бы звучать так: «Увы! „Сей день“ уже не „девственный“, ни „жгучий“, ни „прекрасный“!» – О. В., С. Ф.>
Главное же, чтобы уж кончить с этим аэропланом, убедительно прошу Вас думать, что мои слова в этом отношении не содержат никакого – пусть даже и скрытого – упрека. Это было бы глупо. И так есть в чем Вас упрекнуть, и Вы знаете, что я не упускаю случая это сделать. На самом деле, превеликой глупостью было бы возложить на Вас ответственность (я имею в виду моральную) за бесполезность покупки, о которой Вы ничего не знали <…>
Коль скоро Вы интересуетесь «Сваном» и спортом, посылаю Вам статью о «Сване», появившуюся в одной спортивной газете. Сожалею, что это не «Аэро» (но, может быть, будет и там!), мне бы хотелось дать Вам почитать, но оно на двадцать страниц, письмо автора этой статьи, который извиняется передо мной за то, что неверно цитировал мою книгу.
Я просил у Вас выслать мне обратно мое письмо, Вы этого не сделали. Кроме того, я просил Вас ставить побольше печатей на конверт. Вы этого тоже не сделали. Заказное письмо идет быстро <…> и Вы могли бы выслать мне (как следует запечатав) это письмо и прошлое. Не
Марсель Пруст.
Обращаясь к Агостинелли с просьбой возвращать письма, Пруст, по-видимому, не только хочет избежать того, чтобы они были еще кем-то прочитаны, но и, возможно, думает использовать их в романе.
Неумирающий, прекрасный и безгрешный!
Увы! Сегодня нет уже ни безгрешности, ни красоты. Те же, кто, как я, знают, что они очень скоро превратят красоту в нечто посредственное, совершенно невыносимы. А к «роллсу» скорей подошли бы другие стихи того же самого поэта, о которых Вы говорили, что они недоступны Вашему пониманию.
В колесах яхонты горят [11] .Я видеть несказанно радОгонь, что твердь прожечь стремится.Пылают горних царств куски.Умру от предночной тоскиНа одинокой колеснице.11
В колесах яхонты горят… – Заключительные строфы из сонета С. Малларме «В твою я повесть не войду» из сборника «Другие стихи и сонеты» (1886).
Прощай навсегда, моя милая Альбертина! Еще раз спасибо за очаровательную прогулку накануне нашей разлуки. У меня осталось о ней прекрасное воспоминание.
Р. S. Я ничего не пишу Вам о сногсшибательных предложениях Сен-Лу (кстати, я понятия не имел о том, что он в Турени), которые, как Вы утверждаете в своем письме, он сделал Вашей тетушке. Это в духе Шерлока Холмса [12] . Что же Вы могли обо мне подумать?
12
Это в духе Шерлока Холмса. – Роль, которую исполняет Сен-Лу в попытках вернуть Альбертину, в действительности отведена была Альберу Намья (1886–1979), молодому другу Пруста и его советнику в биржевых операциях: писатель поручил ему поехать в Ниццу и втайне предложить отцу Агостинелли определенную сумму денег в обмен на содействие в немедленном возвращении «беглеца» в Париж.
Разумеется, так же, как я раньше говорил Альбертине: «Я вас не люблю» – для того, чтобы она меня любила; «Я забываю тех, кого я не вижу» – для того, чтобы она как можно чаще на меня взглядывала; «Я решил с Вами расстаться» – для того, чтобы у нее не возникала даже мысль о разлуке, – теперь мне очень хотелось, чтобы она вернулась через неделю, и потому я писал: «Видеться с Вами для меня опасно». Жить в разлуке с ней было для меня хуже смерти, – вот почему я писал ей: «Вы правы: совместная жизнь была бы для нас обоих несчастьем». Но, прежде чем написать это неискреннее письмо, убеждая себя, будто она мне не дорога (только этим я и тешил свое самолюбие в моем былом чувстве к Жильберте, в моем чувстве к Альбертине), а также ради удовольствия высказать то, что волновало меня, но не ее, я должен был бы предусмотреть, что, по всей вероятности, она как раз и ждет от меня отрицательного ответа, то есть подтверждающего мое истинное намерение; по всей вероятности, именно так Альбертина и поняла бы мое письмо, потому что, даже если бы она была глупее, чем на самом деле, все же она ни на минуту не усомнилась бы, что все, о чем я пишу, – ложь. Если даже не принимать во внимание мои тайные намерения, которые она могла уловить в моем письме, то одного факта, что я ей написал – даже если бы мое письмо не последовало за действиями Сен-Лу, – было достаточно для того, чтобы она поняла, что я хочу ее возвращения, и чтобы ей еще легче было поддеть меня на удочку. Затем, после того, как я предугадал бы возможность отрицательного ответа, мне следовало бы предвидеть, что своей неожиданностью ответ Альбертины всколыхнет в моей душе чувство к ней. И мне следовало, опять-таки прежде чем отправлять письмо, спросить себя: сумею ли я, в случае если Альбертина ответит мне в том же духе и не захочет возвращаться, заглушить свою душевную боль, хватит ли у меня сил принудить себя к молчанию, не телеграфировать ей: «Вернитесь» и не отправлять к ней еще какого-нибудь посланца, а это – после того, как я написал ей, что мы больше не увидимся, – она восприняла бы как неопровержимое доказательство, что я не могу без нее жить, и привело бы к тому, что она еще решительнее стала бы отказываться, я же, не переборов тоски, поехал бы к ней, и – кто знает? – может быть, меня бы не приняли. Да, конечно, так бы оно и было после трех чудовищных оплошностей, после худшей из всех, из-за которой мне осталось бы только покончить с собой у двери ее дома. Но так уж необъяснимо устроен психопатологический мир: неловкий поступок, поступок, которого во что бы то ни стало следует избежать, на поверку оказывается умиротворяющим, поддерживающим в нас – до тех пор, пока мы не узнаем, чего мы достигли, – надежду, мгновенно успокаивает отчаянную боль, которую вызвал отказ. Словом, если боль невыносима, мы делаем один ложный шаг за другим: пишем письма, обращаемся с просьбой через третьих лиц, являемся сами и доказываем нашей любимой, что не можем без нее жить.
Но ничего этого я не предузнавал. Мне казалось, что результат моего письма будет совсем другой, то есть письмо заставит Альбертину вернуться елико возможно скорее. Вот почему, предполагая такой результат, я, пока писал письмо, испытывал чувство глубокой нежности. И, однако, пока я писал, я все время плакал. Теперешнее мое состояние отчасти напоминало то, в каком я находился, когда изображал нашу притворную разлуку; мои слова выражали ту же мысль, хотя преследовали другую цель, слова были фальшивые (я из гордости не сознавался в том, что люблю Альбертину), и они были тоже печальны, так как в глубине души я сознавал, что я прав.
Я был как будто бы уверен в том, какое действие возымеет мое письмо, – вот почему я пожалел, что отправил его. Когда я представил себе возвращение Альбертины, несмотря ни на что столь желанное, то неожиданно все голоса, прежде говорившие во мне против бракосочетания с Альбертиной, заговорили с прежней силой. Я надеялся, что она откажется вернуться. Я полагал, что моя свобода, вся моя будущая жизнь зависят от ее отказа; что писать к ней – это было с моей стороны безумием; что мне надо было бы взять письмо – увы, теперь уже отправленное! – обратно, когда Франсуаза, передавая газету, которую она только что принесла мне наверх, вернула его: она не знала, сколько марок требуется на него наклеить. Но во мне тотчас же произошла перемена: я по-прежнему хотел, чтобы Альбертина не возвращалась, но только чтобы это решение исходило от нее – тогда мое волнение утихло бы, и я вернул письмо Франсуазе. Я развернул газету. В ней сообщалось о кончине Берма. Тут я вспомнил, как я дважды по-разному смотрел «Федру», а теперь в третий раз – и опять иначе – как бы присутствовал при сцене объяснения. Мне казалось, что то, что я слышал в театре и потом так часто мысленно повторял, могло бы составить свод законов, действие которых мне было бы полезно проверить на себе. В нашей душе есть нечто такое, чем мы, не отдавая себе в этом отчета, очень дорожим. Если же у нас этого нет, то лишь потому, что мы откладываем приобретение со дня на день, боясь потерпеть неудачу или почувствовать боль. Именно это и случилось со мной, когда я воображал, что отказался от Жильберты. А все дело вот в чем: в ту минуту, когда мы расстаемся с тем, что для нас дорого, в ту минуту, которая настает, когда мы, допустим, еще привязаны к девушке, а девушка выходит замуж, мы безумствуем, жизнь, еще так недавно казавшаяся нам безмятежно спокойной, становится для нас невыносимой. Если же мы владеем тем, что нам дорого, мы воображаем, что оно тяготит нас, что мы охотно отделались бы от него. Именно такое отношение было у меня к Альбертине. Однако стоит отнять у нас существо, к которому мы относимся безразлично – предположим, оно уехало, – и жизнь нам не мила. Ну так что же, «аргумент», почерпнутый из «Федры», не объединял ли оба эти случая? Ипполит собирается уезжать. Федра до сих пор изо всех сил старается разжечь в себе ненависть к нему, но ее мучают угрызения совести, – так говорит она (или, вернее, так ее устами говорит поэт), – а, быть может, она не предвидит последствий и, кроме того, чувствует, что ее любовь не взаимна, – как бы то ни было, она не в силах долее сдерживаться. Она приходит к Ипполиту, чтобы объясниться ему в любви, и это именно та сцена, которую я так часто мысленно повторял:
«Поспешный ваш отъезд сулит нам отдаленье» [13] .
Отъезд Ипполита – причина как будто бы не столь важная, как смерть Тезея. Об этом несколькими стихами ниже говорит Федра, когда ей кажется, что ее не поняли. Можно подумать, что это оттого, что Ипполит отверг ее признание:
Царица, я решусь напомнить, наконец,Что вам Тезей – супруг, а мне – родной отец.Однако, если бы Ипполит не позволил себе этой дерзости и счастье было бы достигнуто, Федра, возможно, не оценила бы его. Но как только она убеждается, что не достигла своей цели, как только Ипполит, вообразив, что он не так ее понял, приносит извинения, то, подобно мне, отдавшему Франсуазе письмо, у нее возникает желание, чтобы отказ исходил от него, она хочет до конца испытать судьбу:
13
Поспешный ваш отъезд сулит нам отдаленье. – Здесь и далее цитируется «Федра» Расина. Размышляя о страстях расиновских персонажей, Рассказчик читает через них самого себя, свою историю любви: Альбертина отождествляется с Ипполитом, сам он становится двойником Федры. На сей раз чтение в самом себе ему не помогает: «безумие» страсти по-прежнему владеет им.
Жестокий, понял ты меня, и даже слишком!
Мне рассказывали, что Сван временами бывал почти груб с Одеттой – вот так же случалось и со мной по отношению к Альбертине; грубость эта объяснялась тем, что на смену прежней любви пришло сочетание жалости, нежности, потребности сорвать на ком-нибудь зло и видоизменило первоначальное чувство. Изображается это сочетание в следующей сцене:
Чем ненавистней я, тем ты дороже мне.Из бедствий новое ты вынес обаянье.