В рассветный час
Шрифт:
— Ой, ой, ой! Дерьмам делам — Казань горит… Баришням… Шашинькам… Катинькам… Шарафутдин лес ходи, вам ежикам лови… Не нада плакай… Не нада…
От этих ласковых слов мы с Катей снова начинаем плакать. Мы крепко прижимаемся к Шарафутдинову, так что нам явственно слышно, как стучит под солдатской рубахой его доброе, ласковое сердце.
В дверях дома появляется Иван Константинович.
— Девочки-и! Сюда-а-а! — зовет он нас. Мы идем к дому, и я говорю Кате так, словно обещание даю:
— Сто Тамарок за одного Шарафутдинова не возьму!
— А я — двести… — всхлипывает Катя.
В
Тамара лежит на кушетке в своей комнате и заливается в истерике. Хохочет, плачет, икает, опять хохочет, кричит… Конечно, из соседней комнаты вторит ей в своей клетке попугай Сингапур. В два голоса это получается музыка, невыносимая для слуха.
И вдруг в дверях кто-то с силой стучит палкой об пол и оглушительно кричит, перекрывая трели Тамары и Сингапура:
— Перестань! Сию минуту прекрати это безобразие!
Это папа. Он подходит к несколько опешившей Тамаре и снова стучит палкой в пол, и снова кричит:
— Замолчи! Сию минуту замолчи! Слышишь?
Тут начинаются чудеса! Тамара в самом деле замолкает — правда, не сразу, не в ту же минуту. Сперва ее плач становится тише, исчезают икота и хохот. Тамара уже только плачет, но тихо — без взвизгиваний и криков.
— Леня! — приказывает папа. — Заставь попугая замолчать.
И папа уходит за Леней в комнату, где живет в своей клетке Сингапур. Иван Константинович идет за ними. Я тихонько отделяюсь от группы девочек, стоящих вокруг кушетки, на которой плачет Тамара, и тоже проскальзываю за взрослыми. Я поспеваю как раз к тому моменту, когда Иван Константинович говорит папе с укором:
— Уж ты, Яков Ефимович… пожалуй, перехватил!..
— Нет! — твердо говорит папа. — Не я «перехватил», а вы, к сожалению, до сих пор «недохватывали»!
— Но девочка в самом деле немного истерична. Это болезнь… — словно оправдывает ее Иван Константинович. — У нее бывают истерики…
— Иван Константинович, мы же с вами — врачи. Мы знаем, что в девяносто случаях истерии — из ста! — болезни на копейку, а остальное — дурное воспитание, баловство и дурной характер. А уж истерика — почему мы с вами у бедных людей не слышим истерик? Это дамская болезнь, панская хвороба, дорогой мой! И бывает она почти исключительно там, где с жиру бесятся. Разве нет, Иван Константинович?
— Так-то так… — вздыхает Иван Константинович. — А все как-то…
— Вы только будьте тверды, Иван Константинович, и настойчивы — вы это умеете, — и через полгода Тамара забудет дорогу к истерике. Она здоровая, умная девочка — зачем ей икать и квакать?
— Ну, пойдем туда! — напоминает Иван Константинович. — Надо же узнать, что у них тут произошло…
— А мне пора! — прощается папа. — Я ведь только мимоходом на десять минут забежал: словно чуял!
Я так же незаметно возвращаюсь в комнату Тамары, куда вслед за мной возвращаются Иван Константинович и Леня. Папа исчезает, сделав Ивану Константиновичу знак, что мол, держитесь крепко!
Мы, девочки, по приглашению Ивана Константиновича рассаживаемся за нарядно сервированным столом.
— Так вот, — спрашивает Иван Константинович, — отчего такие слезы? Кто кого обидел?
Сперва все молчат. И вдруг все та же Катенька Кандаурова встает и говорит уверенно, прямо — ну, вообще так, как люди говорят правду.
— Тамара обидела Шарафута. Он яблоки уронил, а она в него яблоками кидала… И «хамом» его ругала, и «болваном»… И еще «чертом косым»… Вот!
— Правда это? — обращается Иван Константинович к Тамаре.
Это, конечно, праздный вопрос. Никому даже в голову не приходит, что Катя, такая ясная, прямодушная, как маленький ребенок, может взвести на Тамару напраслину. Да Тамара и не отрицает.
На вопрос Ивана Константиновича: правда ли это? — она отвечает:
— Правда.
Иван Константинович весь багровеет. Никогда я его таким не видала!
— Я всю жизнь в армии служу… А ты, девчонка, фитюлька, шляпка, — ты смеешь русскому солдату такие слова говорить? Сию минуту извинись перед Шарафутом!
— Как бы не так! — запальчиво говорит Тамара. — Я буду перед солдатом извиняться, еще что выдумали!
— Да! — твердо отвечает Иван Константинович. — Ты извинишься перед Шарафутом! А не извинишься, — так я уйду к себе в кабинет, запру дверь на ключ и не буду с тобой разговаривать, не буду тебя замечать, в сторону твою смотреть не буду!
Все это Иван Константинович произносит тем голосом, каким он говорит, когда он — кремень, скала!
— А эта… эта… — Тамара выпячивает подбородок в Катину сторону (такая она благовоспитанная, такая благовоспитанная, что даже в сильнейшем волнении ни за что не ткнет в Катю «неприлично» указательным пальцем!) — Эта меня не оскорбила, нет? Вы ее спросите! Ей передо мною извиняться не в чем?
— Да… — подтверждает Катя. — Я ее оскорбила, Иван Константинович. То есть я не хотела… нет, я хотела!.. Ну, в общем, я сказала ей очень обидное слово…
— Что ты ей сказала?
— Я сказала: если ее дедушка бил своих денщиков по морде, — значит, ее дедушка был свинья… Это обидное слово, я понимаю…
— Ты просишь прощения у Тамары? — спрашивает Иван Константинович.
— Только за «свинью»! Только за «свинью»! — отвечает Катя. — Это вправду грубое слово… Обидное… За «свинью» я извиняюсь.
— Вот, Тамара, слышишь? Катенька перед тобой извиняется. А теперь ты попроси прощения у Шарафута!
Тамара смотрит вокруг себя с совершенно растерянным лицом. Но ни в чьих глазах она не встречает ни поддержки, ни хоть жалости к ней. Девочки сидят за столом… Катя Кандаурова, все еще дрожа от всех происшествий, жмется ко мне, и я крепко обнимаю ее. Варя Забелина тоже смотрит на Тамару с осуждением. Лида Карцева держит себя, как всегда, «взрослее», чем все мы: ей неприятно, что она пришла в гости, а нарвалась на семейный скандал. И только одна Меля в совершенном упоении от всех вкусных вещей, расставленных на столе; она пробует то от одного лакомства, то от другого, одобрительно качает головой и снова принимается за еду… Нет, никто из сидящих за столом не сочувствует Тамаре! Даже Леня смотрит в сторону. Даже Иван Константинович… только огорчен, конечно, но он тоже считает, что Тамара виновата.