В разгаре лета
Шрифт:
Успеваю второпях подумать, что если дом у дороги и впрямь является исполкомом, то на древке должно развеваться красное знамя.
Машина останавливается. Мы стремительно выскакиваем. Я прихватываю и винтовку, а Руутхольм - нет, он ведь с пистолетом. Нийдас остается за рулем.
Возле дома ни души. Оглядевшись по сторонам, я окончательно в этом убеждаюсь. В окнах тоже никого не видно.
Руутхольм открывает дверь. Она скрипит, и это почему-то режет слух. Наверно, я слишком взвинчен. Попадаем из сеней в просторное помещение, перегороженное барьером.
Пустота,
Под ногами хрустит стекло. Это я наступил на какой-то растоптанный портрет, разломанная рамка которого выглядывает наполовину из-под шкафа. Я непроизвольно поднимаю глаза. На стене темнеет четырехугольное пятно. С большого крюка свисает обрывок шнура. Кто-то сорвал портрет со стены и швырнул его на пол. Да еще и ногами топтал, потому что осколки стекла очень мелкие, а от портрета остались одни клочья.
Наклоняюсь и поднимаю их с пола. Разглаживаю ладонью обрывки, складываю их вместе и внезапно ощущаю, как по всему моему телу разливается возникшая где-то в самой глубине души цепенящая тревога. На меня смотрит знакомое лицо, истоптанное до неузна ваемости чьими-то тяжелыми подошвами и подкованными каблуками.
– Бандитская работа, - говорит Руутхольм. Лейтенант тоже взрывается, но что он говорит, я не понимаю.
Перед глазами снова всплывает утренняя картина: пробитое пулями ветровое стекло грузовика, распластанный на мешках красноармеец и мертвый шофер, скрючившийся между рулем и сиденьем.
Обходим все здание и никого не обнаруживаем. Кто-то рылся во всех комнатах - всюду кавардак. Даже в жилой части дома.
Флотский лейтенант опять произносит что-то взволнованное, но я по-прежнему не понимаю,
– Ладно, - решает политрук.
– Делать здесь нечего. Поехали. Надо поскорее сообщить обо всем в Пярну.
Мы выходим.
Я подскакиваю к флагу и что есть мочи дергаю полотнище. Проще всего было бы вынуть древко из кронштейна, но вместо этого я, будто иначе было нельзя, приставляю винтовку к стене, вцепляюсь обеими руками в древко и переламываю его пополам. Обломок палки с сине-черно-белым полотнищем швыряю с крыльца на землю.
В тот же миг кто-то рявкает:
– Руки вверх, красное отродье! Мгновенно оборачиваюсь.
На меня и на моих товарищей нацелено пять-шесть винтовочных стволов.
Деваться некуда. Лишь немного погодя я с болью соображаю, что мне бы не следовало оборачиваться: надо было молнией прыгнуть за угол. Начался бы переполох, я и сам улизнул бы и отвлек бы внимание от товарищей. А теперь вместо этого стою, подняв руки, и злобно пялюсь на тех, кто так перехитрил нас.
Стоять перед нацеленными на тебя винтовками неприятно. Мысли разбегаются. Все твое существо превращается как бы в один нетерпеливый вопрос: что дальше? Слышишь каждый шорох, взгляд пригвожден к рукам, сжимающим смертоносное оружие.
Ко мне подходят" двое. Здоровенный широкоплечий мужчина с суровым лицом и еще один -
Тот, что поменьше, орет:
– Подними!
Лишь после второго окрика: "Подними! Флаг подними!"- я понимаю, что приказание обращено ко мне.
Гляжу на крикуна.
Он пытается устрашить меня своим разъяренным взглядом.
Взгляд мой перебегает с него на Руутхольма и лейтенанта. Оба стоят в той же позе, что и я, с поднятыми кверху руками. Глаза у Руутхольма очень серьезные, но в них - никакого страха, и я от этого смелею. Лейтенант напряженно следит за движениями раскричавшегося мужика.
– Ты! Щенок! Повесь флаг туда, откуда сорвал!
– орет тот.
От всего его существа исходит такое остервенение, что я чувствую - еще немного, и он мне врежет.
Верзила с незнакомым мне оружием не произнес до сих пор ни слова. Но тут и он рявкает:
– Делай, что велят!
У этого типа сочный баритон. Странно. Но я обращаю внимание именно на тембр его голоса. По-прежнему не двигаюсь.
– А может, он не эстонец?
– Это сказано кем-то из тех, кто стоит в сторонке. Но другой, рядом, насмешливо возражает:
– Эстонец. Просто сдрейфил парнишка. Тресни его, Ааду!
Ааду треснул. К счастью, Ааду - это как раз тот, пожилой, с которого я не спускаю глаз, и я успеваю отбить удар.
Все начинают угрожающе орать на меня. Вижу перед собой злобные рожи и прыгающие вверх-вниз винтовочные дула. Слышу, как они подуськивают друг друга, и понимаю только одно: флага я не подниму и бить себя не дам.
Всеобщий гвалт перекрывает чей-то густой бас:
– Влепите ему свинца!
Кольцо вокруг меня расступается, и мое ухо улавливает лязг затвора. Но, может, никто и не досылал пули в ствол, наверняка их винтовки и так были в боевой готовности, просто воображение мое разыгралось из-за нервного перенапряжения. И вдруг все затихает, и это настолько зловеще, что я кидаю беспомощный взгляд на Руутхольма. Политрук пытается улыбнуться мне, но лицо у него напряжено и рот начинает подергиваться.
В тот же миг лейтенант кидается вперед и набрасывается на верзилу.
Руутхольм тоже делает бросок, да и я сразу же врезаюсь в кучу. Пальцы мои вцепляются в чью-то винтовку. Но противник мне попался крепкий, и приходится напрягать все силы, чтобы вырвать у него оружие.
Аксель Руутхольм, Эндель Нийдас и я сидим у какой-то каменной стены, не то большого амбара, не то склада. Рана Руутхольма все еще кровоточит. Какая-то женщина перевязала ее куском пеленки, но тряпка уже пропиталась кровью. У меня же явно разбита половина лица. Зеркальца нет, и я еще не видел, что осталось от моей щеки и брови. Мне двинули прикладом. К счастью, удар пришелся немного вскользь, а то валяться бы мне сейчас с проломленным черепом у мусорной кучи. Там, куда сволокли лейтенанта, который ценой своей жизни спас мою.