[В Риме]
Шрифт:
"ОТКРЫТИЕ СЕЗОНА В КОЛИЗЕЕ.
– Несмотря на неблагоприятную погоду, избранное общество города чуть ли не в полном составе собралось здесь вчера вечером, чтобы присутствовать при первом появлении на подмостках столицы юного трагика, снискавшего за последнее время столько похвал в провинциальных амфитеатрах. Зрителей было около шестидесяти тысяч, и вполне вероятно, что, не будь улицы в столь непроходимом состоянии, театр не смог бы вместить всех желающих. Его августейшее величество император Аврелий занимал императорскую ложу, и взоры всех присутствующих были обращены к нему. Спектакль почтили своим присутствием многие знатнейшие вельможи и прославленные генералы, и не последним среди зрителей был молодой лейтенант из патрицианской семьи, на челе которого еще не успели увянуть лавры, добытые в рядах "Гремящего легиона". Приветственные крики, раздавшиеся при его появлении, можно было услышать за Тибром!
Недавний ремонт и отделка немало способствовали увеличению удобства и уюта Колизея. Подушки вместо твердых мраморных сидений, которые мы столько времени терпели, - очень удачное нововведение. Теперешняя дирекция заслуживает благодарности публики. Она возвратила Колизею позолоту, пышные драпировки и вообще все то великолепие, которое, как сообщили нам старые завсегдатаи Колизея, составляло гордость Рима пятьдесят лет тому назад.
Первый номер - битва на мечах между двумя молодыми любителями
Полиция немедленно удалила ее. При данных обстоятельствах поведение этой женщины может быть извинительно, но мы считаем подобные сцены прискорбным нарушением декорума, который следует неуклонно поддерживать во время представлений, не говоря уже о том, что в присутствии императора они тем более неприличны. Парфянский пленник сражался смело и искусно, что вполне понятно, ибо он сражался за свою жизнь и свободу. Его жена и дети, присутствовавшие в театре, придавали своей любовью силу его мышцам и напоминали ему о родине, которую он увидит, если выйдет победителем. Когда пал его второй противник, жена прижала детей к груди и заплакала от радости. Но счастье это оказалось недолговечным. Пленник, шатаясь, приблизился, и она увидела, что свобода, которую он завоевал, завоевана слишком поздно: раны его были смертельны. Так, ко всеобщему удовольствию окончилось первое действие. По требованию публики директор вышел на сцену, поблагодарил зрителей за оказанную ему честь в речи, исполненной остроумия и юмора, и, заканчивая ее, выразил надежду, что его скромные усилия доставить веселое и поучительное развлечение римским гражданам будут и впредь заслуживать их одобрение.
Затем появилась звезда, встреченная громовыми аплодисментами и дружным взмахом шестидесяти тысяч носовых платков. Марк Марцелл Валериан (сценическое имя, настоящая его фамилия - Смит) обладает великолепным сложением и выдающимся актерским дарованием. Секирой он владеет виртуозно. Его заразительная веселость неотразима в комедии и все же уступает высоким образам, которые он создает в трагедии. Когда его секира описывала сверкающие круги над головами опешивших варваров точно в том же ритме, в каком он сам изгибался и прыгал, зрительный зал неудержимо хохотал; но когда он обухом проломил череп одного из своих противников, а лезвием почти в ту же секунду рассек надвое тело второго, ураган рукоплесканий, потрясший здание, показал, что взыскательное собрание признало его мастером благороднейшего из искусств. Если у него и есть какой-нибудь недостаток (мы с большим сожалением допускаем такую возможность), то это лишь привычка поглядывать на зрителей в самые захватывающие моменты спектакля, как бы напрашиваясь на восхищение. То, что он останавливался в разгар боя, чтобы раскланяться за брошенный ему букет, также несколько отдает дурным вкусом. Во время великолепного боя левой рукой он, казалось, чуть не все время смотрел на публику, вместо того чтобы крошить своих противников; а когда, сразив всех второкурсников, он забавлялся с первокурсником, то, нагнувшись, подхватил брошенный ему букет и протянул его противнику, когда тот обрушивал на его голову удар, обещавший стать последним. Такая игривая развязность, быть может, вполне приемлема в провинции, но она неуместна в столице. Мы надеемся, что наш юный друг не обидится на наши замечания, продиктованные исключительно заботой о его благе. Всем, кто нас знает, известно, что, хотя мы порою проявляем справедливую требовательность к тиграм и мученикам, мы никогда намеренно не оскорбляем гладиаторов.
Чудо-ребенок совершал чудеса. Он легко справился со своими четырьмя тигрятами, не получив ни единой царапины, если не считать потери кусочка скальпа.
Исполнение всеобщей резни отличалось большой верностью деталей, что служит доказательством высокого мастерства ее покойных участников.
Подводя итоги, можно сказать, что вчерашнее представление делает честь не только дирекции Колизея, но и городу, который поощряет и поддерживает подобные здоровые и поучительные развлечения. Нам хотелось бы только указать, что вульгарная привычка мальчишек на галерке швырять орехи и жеваную бумагу в тигров, кричать "уйюй!" и выражать свое одобрение или негодование возгласами вроде: "Давай, давай, лев!", "Наподдай ему, медная башка!", "Сапожник!", "Марала!", "Эх ты, чучело!" - чрезвычайно неуместна, когда в зале присутствует император, и полиции следовало бы это прекратить. Вчера, каждый раз, когда служители выходили на арену, чтобы убрать трупы, юные негодяи на галерке вопили: "Подчищалы!" или еще: "Мундирчик-то фу-ты ну-ты!", а также "Убирай, не зевай!" и выкрикивали множество других насмешливых замечаний. Все это очень неприятно для публики.
На сегодня обещано дневное представление для юных зрителей, во время которого несколько мучеников будут съедены тиграми. Спектакли будут продолжаться ежедневно, до особого уведомления. Каждый вечер - существенные изменения программы. Бенефис Валериана - 29-го, во вторник, если он доживет".
В свое время я сам был театральным критиком и часто удивлялся, насколько больше Форреста я знаю о Гамлете; и я с удовлетворением замечаю, что мои античные собратья по перу разбирались в том, как надо драться на мечах, гораздо лучше гладиаторов.
Пока все идет прекрасно. Если у кого-нибудь есть право гордиться собой и быть довольным, так это у меня. Ибо я описал Колизей и гладиаторов, мучеников и львов - и ни разу не процитировал: "Зарезан на потеху римской черни". Я единственный свободный белый, достигший совершеннолетия, которому это удалось с тех пор, как Байрон создал эту строку.
"Зарезан на потеху римской черни" - звучит хорошо, когда встречаешь эти слова в печати первые семнадцать-восемнадцать тысяч раз, но потом они начинают приедаться. Они попадаются мне во всех книгах, где говорится о Риме, и последнее время то и дело напоминают мне о судьбе Оливера. Оливер, молодой, свежеиспеченный юрист, отправился начинать жизнь к нам в пустыни Невады. Он обнаружил, что наши обычаи и образ жизни в те далекие дни отличались от тех, которые приняты в Новой Англии или Париже. Однако он надел фуфайку, прицепил к своей особе револьвер флотского образца, пристрастился к местным бобам со свининой и решил в Неваде жить и по-невадски выть. Оливер настолько безоговорочно принял все последствия своего решения, что, хотя на его долю, вероятно, выпадали тяжкие испытания, он никогда не жаловался, - вернее, пожаловался только один раз. Он, еще двое и я отправились на недавно открытые месторождения серебра в горах Гумбольдт; он - чтобы занять должность судьи округа Гумбольдт, а мы - как старатели. Нам предстояло проехать двести миль. Была середина зимы. Мы купили пароконный фургон и погрузили в него тысячу восемьсот фунтов сала, муки, бобов, динамита, кайл и лопат; мы купили пару ободранных мексиканских кляч, у которых шерсть свалялась и вытерлась, а углов на теле было больше, чем у мечети Омара; мы запрягли их в фургон и тронулись в путь. Поездка была ужасной. Но Оливер не жаловался. Лошади оттащили фургон на две мили от города и стали. Затем мы втроем на протяжении семи миль толкали фургон, а Оливер шел впереди и тянул лошадей под уздцы за собой. Мы жаловались Оливер нет. Мы спали на ледяной земле, и у нас леденели спины; ветер бил в лицо и обмораживал наши носы. Оливер не жаловался. После того как мы толкали фургон пять дней и мерзли пять ночей, мы добрались до самого тяжелого участка пути - Сорокамильной, или, если угодно, Великой американской пустыни. А этот наивежливейший человек так ни разу и не пожаловался. Мы начали переход в восемь часов утра и весь день толкали фургон по бездонным пескам, мимо обломков тысячи фургонов и скелетов десяти тысяч волов, мимо колесных ободьев, которых хватило бы на то, чтобы обить монумент Вашингтона снизу и до самого верха, мимо цепей от воловьих запряжек, которыми можно было бы опоясать Лонг Айленд, мимо могильных холмиков; наши глотки пересохли от жажды, солончаковая пыль до крови разъедала нам губы, нас мучили голод и усталость - такая усталость, что каждый раз, когда, протащившись пятьдесят ярдов, мы ложились на песок, чтобы дать отдохнуть лошадям, нам приходилось бороться со сном. Но жалоб Оливера не было слышно. Не было слышно их и в три часа ночи, когда мы, измученные до смерти, перешли наконец пустыню. Два дня спустя, когда мы ночевали в узком ущелье, нас разбудил снегопад, и мы, боясь, что будем погребены заживо, запрягли лошадей и толкали фургон, пока в восемь часов не миновали водораздел и не поняли, что спасены. Никаких жалоб. Нам понадобилось пятнадцать дней трудов и лишений, чтобы преодолеть эти двести миль, но судья так ни разу и не пожаловался. Нам начинало казаться, что вывести его из себя невозможно. Мы построили гумбольдтовский домик. Его строят так: в основании крутого склона делают ровную площадку, вбивают два столба и кладут на них две перекладины. Затем от того места, где перекладины упираются в склон, натягивают большой кусок парусины, который свисает до земли, - это крыша и фасад особняка. Заднюю и боковые стены образует сырая земля срезанного склона. Для устройства дымохода не требуется большого труда - достаточно отвернуть уголок крыши. Как-то вечером Оливер сидел один в этой унылой берлоге у костра, в котором потрескивала полынь, и писал стихи. Он любил выкапывать из себя стихи или - если дело шло туго - вырывать их динамитом. Он услышал, что возле крыши ходит какое-то животное; сверху упал камень и несколько комьев грязи. Ему стало не по себе, и он то и дело покрикивал: "Эй, пошел, пошел отсюда!" Потом он задремал, и тут в дом через дымоход свалился мул! Горящие угли были разбросаны во все стороны, а Оливер полетел кувырком. Дней через десять после этого он опять обрел уверенность в себе и снова сел писать стихи. Снова он задремал, и снова через дымоход свалился мул. На этот раз его сопровождала половина боковой стены. Стараясь подняться на ноги, мул затоптал свечу, переломал почти всю кухонную утварь и наделал много других бед. Столь внезапные пробуждения, вероятно, были неприятны Оливеру, но он ни разу не пожаловался. Он переехал в особняк на другом склоне ущелья, так как заметил, что мулы туда никогда не заглядывают. Однажды вечером, около восьми часов, он пытался докончить свое стихотворение, но тут в дом вкатился камень, затем через парусину просунулось копыто, а затем часть коровы - задняя часть. В испуге он отшатнулся и закричал: "Эй! Эге-гей! Убирайся отсюда!" Корова благородно старалась удержаться, но постепенно теряла почву под ногами, грязь и пыль сыпались вниз, и прежде чем Оливер успел отскочить, корова появилась вся целиком и грохнулась прямо на стол, раздавив его в лепешку.
И тут - если не ошибаюсь, в первый раз в жизни - Оливер пожаловался. Он сказал:
– Это уже становится однообразным!
Затем он подал в отставку и уехал из округа Гумбольдт. "Зарезан на потеху римской черни", по моему мнению, уже становится однообразным.
В связи с этим мне хочется сказать несколько слов о Микеланджело Буонаротти. Я всегда преклонялся перед могучим гением Микеланджело - перед человеком, который был велик в поэзии, в живописи, в скульптуре, в архитектуре - велик во всем, за что бы ни брался. Но я не хочу Микеланджело на завтрак, на обед, на ужин и в промежутках между ними. Я иногда люблю перемены. В Генуе все создано по его замыслу; в Милане все создано по его замыслу или по замыслу его учеников; озеро Комо создано по его замыслу; в Падуе, Вероне, Венеции, Болонье гиды только и твердят, что о Микеланджело. Во Флоренции все без исключения расписано им и почти все создано по его замыслу, а то немногое, что было создано не по его замыслу, он имел обыкновение разглядывать, сидя на любимом камне, - и нам обязательно показывали этот камень. В Пизе все было создано по его замыслу, кроме косой дроболитной башни, - они бы и ее приписали ему, но только она очень уж невертикальна. По его замыслу созданы мол в Ливорно и таможенные правила Чивита-Веккии. Но здесь - здесь это переходит все границы. По его замыслу создан собор св. Петра; по его замыслу создай папа; по его замыслу созданы Пантеон, форма папской гвардии, Тибр, Ватикан, Колизей, Капитолий, Тарпейская скала, дворец Барберини, церковь св. Иоанна Латеранского, Кампанья, Аппиева дорога, семь холмов, термы Каракаллы, акведук Клавдия, Большая Клоака, - вечный надоеда создал Вечный город и, если только люди и книги не лгут, все расписал в нем! Дэн на днях сказал гиду:
– Ну, хватит, хватит! Все ясно! Скажите раз и навсегда, что бог создал Италию по замыслу Микеланджело!
Вчера я преисполнился восторга, блаженства, радости и неизреченного покоя: я узнал, что Микеланджело нет в живых.
Мы таки заставили гида проговориться. Он таскал нас мимо бесконечных картин и скульптур по огромным галереям Ватикана и мимо бесконечных картин и скульптур еще в двадцати дворцах; он показал нам в Сикстинской капелле большую картину и столько фресок, что их хватило бы на все небеса, - и все это, за малым исключением, принадлежит кисти Микеланджело. И мы сыграли с ним в игру, которой не выдержал еще ни один гид, - в слабоумие и идиотские вопросы. Эти субъекты все принимают всерьез, они не имеют ни малейшего представления об иронии.
Он показывает нам статую и говорит:
– Стату брунзо (бронзовая статуя).
Мы равнодушно поглядываем на нее, и доктор спрашивает:
– Работа Микеланджело?
– Нет. Неизвестно кто.
Потом он показывает нам древний римский форум. Доктор спрашивает:
– Микеланджело?
Гид удивленно смотрит на него.
– Нет. Одна тысяча лет раньше, как он родился.
Затем - египетский обелиск. Снова:
– Микеланджело?
– О, как можно, господа! Два тысяча лет раньше, как он родился!