В родном городе
Шрифт:
Встретились на улице. Хохряков с корзиной в руках, слегка прихрамывая – у него была прострелена левая нога, – торопливо переходил мостовую. Николай догнал его.
– Ты это куда с корзиной?
– В больницу, к жене.
– Больна, что ли?
– Третий месяц уже.
Они подошли к трамвайной остановке. Николай поговорил о жене и ребенке, потом спросил:
– Скажи, а что это за разговоры насчет Никольцева? Он что, действительно уходит от нас?
– А ну их всех… – раздраженно сказал Хохряков. – С трамваями вместе. Опять передачу не примут. Шестой час уже.
Николай
– Ничего не успеваешь за день. Как белка в колесе. – И уже из трамвая, из-за чьих-то спин, крикнул: – Вечером в партбюро буду, заходи.
А часа через два, на семинаре по марксизму, Левка Хорол сообщил Николаю:
– А ты, кажется, прав. Чекмень-то твой целый день сегодня с каким-то типом возился. С низеньким таким, в очках. Заходил в лабораторию стройматериалов, осматривал там все. Очевидно, на место старика.
– А тому известно?
Левка пожал плечами:
– Вероятно.
Сидевший впереди Быстриков, всегда все знавший раньше всех, повернулся и подмигнул хитрым голубым глазом.
– Точно. Старика побоку. Молодым кадром заменяют.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю, – загадочно улыбнулся Быстриков и отвернулся.
После семинара Николай зашел в партбюро.
Хохряков, стоя у шкафа, складывал какие-то бумаги. Увидев Николая, кивнул головой: заходи, мол.
Хохрякову было уже сильно за тридцать. В институт он поступил, когда тот находился в эвакуации, прямо из госпиталя. Сейчас учился на третьем курсе. Это был на редкость спокойный (поэтому-то Николай и удивился сегодняшней его раздражительности), сильно окающий волжанин, с большими, как у Чапаева, усами и серьезными, немного утомленными глазами. Разговаривая, он всегда тер пальцами нос или лоб и, глядя куда-то в сторону, очень внимательно слушал. На лоснящемся от ветхости пиджаке его, над левым кармашком, приколот был орден Красного Знамени, полученный еще за Халхин-Гол. Других орденов он не носил, хотя имел их, кажется, не один.
Николай сел на стоящий в углу несгораемый ящик – стульев в комнате не было, унесли на какое-то собрание и, как обычно, не принесли обратно.
– Что это за тип с Чекменем ходит? – спросил он. – В очках, лысый. На место Никольцева, да?
– А почему это всех вас так интересует? – вопросом на вопрос ответил Хохряков, продолжая рыться в шкафу.
– Кого – вас?
– Ну, тебя.
– Потому, что в институте упорно говорят, что старика убирают, поэтому и интересуюсь.
– Никто никого не убирает. Разговоры.
Хохряков вынул из шкафа папку и положил ее на стол.
– А что это за человек? – спросил Николай.
– Какой человек?
– Который с Чекменем все ходит? Ты его знаешь?
– Ну знаю. Супрун его фамилия, доцент. Чекмень его очень хвалит.
Дверь приоткрылась, и в комнату заглянула бритая голова Кагальницкого, председателя профкома.
– Напоминаю о чехословаках,
– Помню, помню. Завтра?
– Завтра, в четыре часа. Не забудь.
Бритая голова исчезла. Хохряков посмотрел на Николая.
– Тебе тоже надо будет. Чехословацкие студенты приезжают. Надень ордена и тому подобное.
– Это зачем?
– Да так уж, для парада. Чтоб видели, кто у нас учится.
– У меня лекции.
– Лекции в четыре кончаются. А они после четырех придут.
Николай ничего не ответил. Хохряков складывал какие-то бумаги в папку.
– Ну, так как же? – спросил Николай.
– Это полчаса займет, не больше. От тебя требуется надеть ордена и побриться. И ребятам скажи. А то ходят, как обезьяны.
– Нет, я не об этом. Я о Никольцеве.
Хохряков сел, вздохнул, почесал пальцем нос.
– Ну, что Никольцев? Хороший старик Никольцев, знаю…
Николай молчал. Хохряков опять вздохнул.
– Но все вы забываете, что ему все-таки семьдесят лет.
– Иными словами…
– Иными словами… – Хохряков опять почесал нос. – Трудно ему все-таки. И кафедра и лекции. Семьдесят лет все-таки, не двадцать.
– Иными словами, старика убрать, а на его место этого очкастого.
– Почему? Старик будет по-прежнему читать лекции, а на кафедру… Ты сам понимаешь, трудно ему и то и другое…
– А с ним говорили?
– Чекмень, кажется, говорил.
– Кажется, кажется… Ничего он не говорил.
Николай почувствовал, что начинает раздражаться. Ну чего он мнется? Нос чешет, перебирает бумаги.
– Ничего он не говорил. Ручаюсь тебе! Хочешь, давай сходим к нему?
Николай встал. Хохряков глянул на часы.
– Сейчас не могу. У меня в девять бюро райкома.
– Вот всегда у вас так. Обязательно что-нибудь должно помешать.
Николай посмотрел на Хохрякова. У того был очень усталый вид – худой, осунувшийся, под глазами мешки.
– Ладно, – сказал Хохряков, вставая. – Поговорим. Вот в четверг бюро будет, тогда и поговорим. – Он опять посмотрел на часы. – А теперь, прости, мне надо еще протоколы и ведомости проверить. Мизин такого там наворачивает…
– 5 –
Бюро назначено было на шесть, но Чекмень опоздал. Минут двадцать все сидели, разговаривая преимущественно о погоде: зима, мол, закругляется, и если пойдет так дальше, то чего доброго через недельку можно будет уже и без пальто ходить.
Громобой, тоже вызванный на бюро – у него появились двойки, – сидел мрачный у окна и курил. Из членов бюро, кроме Хохрякова, за столом сидели Мизин, ассистент Никольцева Духанин и заместитель секретаря Гнедаш – бледный, с тонкими, совершенно бесцветными губами. На заседаниях он всегда сгибал и разгибал какую-нибудь проволочку или рвал лежавшую перед ним бумажку на мелкие клочки.
Потом прибежал запыхавшийся Левка Хорол, как всегда расстегнутый, красный, в сдвинутой на затылок кепке. На его присутствии, как комсорга группы и кандидата партии, настоял Николай, хотя сам Левка этого совсем не требовал.