В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва
Шрифт:
Но распродать 10 номеров «Русского слова» было делом нескольких минут. По утрам и часов в 4–5, когда выходила вечерняя газета, московские улицы, перекрестки, конки, трамваи, подъезды кишмя кишели мальчишками и просто человеками, выкликавшими сенсационные новости; они зарабатывали себе на завтрак, обед, ужин и ночлег.
В Петровских линиях существовал магазин издательства «Посредник», основанного Л. H. Толстым и выпускавшего книжки для народа по самой дешевой цене – от одной копейки за экземпляр. Цена на обложках не печаталась. Бывало, поутру сидишь в магазине, отбирая себе книги, и видишь необычайных посетителей: какой-нибудь плохо одетый и недообутый человек с алкоголическим складом физиономии тоже
– В кредит?
– Попрошу в кредит, – поклонится недообутый человек, и через пять минут его можно видеть между Ильинскими и Владимирскими воротами. Он предлагает свои книжки прохожим, аппетитно их анонсируя: – Новый рассказ графа Льва Николаевича Толстого! Новейшее произведение Максима Горького! 5 копеек!
Прохожий, спеша по делам, на ходу протянет пятачок и на ходу же получит рассказ Льва Толстого… только не новый, а давным-давно имеющийся в собрании сочинений Толстого. Но что за беда! Во-первых, далеко не у всех имелось это собрание сочинений, стоившее в издании графини рублей 15, а во-вторых, какой же из рассказов Толстого не нов вечной новизной гения?
Продав в течение часа по пятачку (а иногда удавалось продавать и по более повышенной цене) дюжину таких «новых рассказов» Льва Толстого или Горького («Посредником» были изданы его «Дружки» и еще что-то), человек в перепоношенном пальто выручал 60 копеек и с ними часто возвращался в магазин «Посредник», получив 48 копеек чистой прибыли, так как сам покупал книжечки по копейке. Со своим капиталом в 60 копеек он поступал так: 12 копеек шли на погашение долга магазину; на 15–18 копеек, уже за наличный расчет, он приобретал еще книжек, на остальные 20 он шел обедать в «трезвость», предварительно заглянув в казенную «нетрезвость» и вынеся оттуда «1/5 бутылки» за 8 копеек. Насытившись, этот человек без определенных занятий вновь шел на бульвар предлагать «новые рассказы» Толстого и вырабатывал себе на ужин и ночлег.
Я знал в лицо, а некоторых и не в лицо, десятки таких «бывших» или «полубывших» людей, знал подростков без отца, без матери, без роду без племени, которые изо дня в день, из месяца в месяц кормились «новыми рассказами» Льва Толстого, и на их примере убедился, как трудно умереть с голоду в Москве, в которой так легко быть сытым.
Я взял нарочно пример людей без всякого определенного ремесла, без всякого трудового навыка, лишенных всякой жизненной добротности либо по возрасту (уличные подростки), либо по полной расшатанности своего житья-бытья («бывшие» или «полубывшие» люди с любовью к усиленному винопитию). Но если взять людей с настоящим ремеслом, с подлинно рабочими руками, такому человеку, устойчивому в жизни, в Москве, при дешевизне хлеба насущного, голодать не приходилось.
Но предположим, что человек вовсе не хотел «зарабатывать» хлеб ни действительным трудом или ремеслом, ни «новыми рассказами» Льва Толстого, ни сенсационными известиями «Русского слова», – мог ли такой человек умереть с голоду в старой Москве?
Не мог.
Ему стоило лишь протянуть руку на церковной паперти (а их было тогда «сорок сороков»!) или на бойком перекрестке, или, даже не протягивая руки, стоило ему шепнуть на ходу десятку-другому прохожих: «Подайте Христа ради», – и я утверждаю, что самое большее в час он набирал себе и на обед, и на ужин.
Я проверял это по знакомым «нищим», стоявшим всегда в одном месте, знавшим меня, а я их – в лицо.
Все дело было в том, что хлеб и ближайшие к нему по насущности продукты питания были так дешевы, что, не доходя до серебра, до первой серебряной монеты – гривенника, а довольствуясь одной медью, можно уже было быть сыту.
Но просить на улице или на церковной паперти, хотя бы и не протягивая руки, дело тяжелое, и не всякий мог пойти на него. Но он мог быть сыт в Москве и не работая, и не прося. Я это узнал еще в юные годы и узнал наверное в тот тяжелый для меня день, когда умерла моя мать.
Я знал, что в подмосковных монастырях всякого богомольца, ничего с него не спрашивая ни по части благочестия, ни по части паспортов, кормят безвозмездно три дня, а затем дают на дорогу фунт хлеба.
Я знал, что в купеческих домах в дни помйна родственников бывают даровые столы для званых и незваных, хотя в мои молодые годы этот обычай шел уже на умаление. Но он не уничтожился, а принял лишь другую форму.
На Хитровом рынке была народная столовая, где кормили бесплатно; были еще несколько таких столовых и в других густонародных «палестинах» Москвы!
Как же они могли существовать, эти столовые, чем, кого и на какие средства они кормили?
Я это узнал в день смерти моей матери. Она всегда отличалась особой жалостью к людям бездомным, нищим, беспутным и всегда, где могла, спешила не только подать им монету, но и приветить их чем-нибудь потеплее: накормить пирогом, сунуть в руки сверток с какой-нибудь домашней едой и т. п. Когда, бывало, ей поперечут:
– Настасья Васильевна, зачем вы ему подаете?! Он все равно в кабак снесет, – мама отвечала:
– Куда снесет – это его дело, а мое – подать.
Я заказывал «кондитеру» поминальный обед на день маминых похорон, а сам подумал: «А кто бы ей самой был особенно приятен и нужен за этим обедом?»
И вспомнил про ее отношение к бездомникам и беспутникам.
Я поехал на Хитров рынок в бесплатную столовую, содержавшуюся каким-то благотворительным обществом, и узнал следующее. Столовая принимает заказы на поминальные и на заздравные обеды для выдачи их неимущему населению Москвы на таких условиях: заказывающий платит по гривеннику за обед; за этот гривенник обедающему дается тарелка щей с мясом и фунтом хлеба, тарелка грешневой каши с коровьим (топленым) маслом и небольшое блюдце кутьи. К известному часу в столовую может прийти обедать всякий безданно-беспошлинно и, что особенно важно и отрадно, беспаспортно. Просто человек – кто б он ни был: босяк в рубище или генерал с красными лампасами – становится «в очеред» желающих обедать; никто и ничего с него не спрашивает, а когда наберется сто человек, сажают их за стол, и они обедают. Перед обедом объявляют, что обед дается «во здравие такого-то раба Божия Алексия» или «за упокой рабы Божией Анастасии». Кто хочет, помянет этих рабов Божиих, а кто не хочет – его воля: пообедает и без помину. Обедов отпускалось в день столько, сколько внесено было пожертвований и сколько позволяли проценты с небольшого благотворительного капитала.
Я внес десять рублей – и в день похорон мамы ее помянули сто человек, «их же имена Ты, Господи, веси». Но люди состоятельные вносили и по сто, и по пятьсот, и по тысяче рублей – и кормили, стало быть, не сотню, а сотни и тысячи людей не один день, а в течение сорока дней, когда правится сорокоуст по покойнику.
Каждый обедавший – кто б он ни был – был гостем не учреждения, не заказчика обедов, а того здравствующего или почившего человека, во имя которого созывали на обед. Стало быть, и положение этого обедающего было совершенно независимо: никто не подавал ему милостыни, и ни у кого он ее не просил, и ни к чему его не обязывал съеденный обед – ни к благодарности, ни к благочестию, ни к работе. Зашел в столовую, пообедал и ушел. Вот и все.