В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва
Шрифт:
Когда я узнал и увидел все это воочию, я ответил себе окончательно на юношеский свой вопрос:
– В Москве нельзя было умереть с голоду не только тому, кто не хотел работать, но и тому, кто не хотел или не мог ни работать, ни просить.
Этот же ответ мне пришлось дать и тогда, когда я задумался о житье-бытье учащейся молодежи в Москве.
Как я уже говорил, цены на хлеб и все припасы в Москве сильно возросли после первой половины 1900-х годов, но и в 1914 году, накануне Первой мировой войны, прекрасный обед из двух блюд (с неограниченным количеством хлеба, черного и белого) в столовой «Общества пособия студентам Московского университета» стоил всего 23 копейки.
В 1913 году эта столовая выдавала ежемесячно семьсот билетов на бесплатные обеды. В 1913 году в Московском университете было всего 9892 студента. Значит, 14-я часть студентов
«Насущен» человеку не один хлеб, насущен ему кров, насущно ему тепло и одеяние, может быть, насущна человеку и книга, но в молитве, данной Христом, заповедано просить об одном:
«Хлеб наш насущный даждь нам днесь».
38
Русские ведомости. 1914. № 9, 12 января – см. статьи «Московский университет в 1913 году» и «В обществе пособия студентам Московского университета». (Примеч. С. Н. Дурылина.)
И думается мне, подводя итоги жизни своей, не будет дерзко повторить: это прошение, возносившееся из сорока сороков московских церквей и из ста сороков уст народных, доходило до Отца Небесного – хлеб насущный(на «днесь», на сегодняшний день) был у каждого московского жителя.
Глава 3. Родной дом
В Москве дореволюционной была целая местность, которая звалась «Тишина».
Местность эта находилась между Сокольниками и Преображенским, но название это – «Тишина» – вполне подходило бы и нашим Плетешкам.
Извилистый, что ручеек, переулок (или «проулок» по московскому говору) уводил пешехода от Богоявления, что в Елохове, и сразу же погружал в стойкую, никем не вспугнутую тишину. Переулочек извивался между высоких деревянных заборов и невысоких деревянных же домиков; поворачивал вправо, упирался тупиком в заповедный сад 2-й мужской гимназии, в котором некогда разгуливал Яков Брюс [39] , затем, словно испугавшись встречи с этим таинственным «птенцом гнезда Петрова», шарахался в сторону, пересекал Лефортовский переулок (опять имя, связанное с «гнездом Петровым»), ведший на Немецкую улицу [40] , и наконец- то выводил в Аптекарский переулок (тоже название петровских времен). Лефортовский переулок, точь-в-точь такой же тихий, как Плетешковский, уже совсем был захолустен: его пересекал настоящий ручей – знаменитый некогда Кукуй, именем которого звалась у древних москвичей и вся слобода, иначе зовомая Немецкой. Когда шли осенние дожди или слишком торопливо пригревало солнце в весеннюю ростепель, Кукуй своим потоком не без озорства преграждал путь редким ездокам по Лефортовскому переулку. Немецкая улица – некогда главная улица одноименной слободы – в ее отрезке между Лефортовским переулком и Елоховской [41] тоже была тиха: по ней не повизгивала даже конка, как на Елоховской, и на ней не дрожали от шума машин фабричные корпуса.
39
Брюс Яков Вилимович (1670–1735) – сподвижник Петра I, государственный деятель и ученый, один из наиболее образованных людей своего времени.
40
Ныне Бауманская улица.
41
Ныне Спартаковская улица.
Но и Елоховская улица, замыкавшая четырехугольник с севера, несмотря на то, что по ней проходила линия конки и ездили «линейки», соединяя дальнее Преображенское с «городом», тоже не грешила шумом: движение конки оканчивалось к 9 1/2 часам, а «линейки» еще раньше.
Без всякого преувеличения можно было назвать наш квартал четырехугольником тишины.
Эту елоховскую тишину – до революции 1905 года – нарушал «лишь гул Господней непогоды да звон святых колоколов» [42] .
42
Сокращенная цитата из трагедии А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного». В беседе с Иоанном говорит Схимник:
…И проникал в глухое подземельеЛишь дальний гул Господней непогодыДа слабый звон святых колоколов.Да и как не быть этой тишине, когда ее питомником, как всюду, была здесь природа?
На улицы Елоховскую и Немецкую, на переулки Плетешковский и Лефортовский выходили невысокие дома (выше двух этажей был только один, о котором будет особая речь), а за домами сейчас же начинались сады, и они-то образовывали тот зеленый квадрат тишины, который давал столько свежести, чистоты и покоя всей округе. Если б разгородить заборы, разделившие этот зеленый квадрат по отдельным владениям, мы очутились бы словно в какой-нибудь Воробьевке или Колотовке с ее деревенским зеленым привольем. Шумели столетние липы и тополя. По весне розоватым снегом благоухали яблони и вишни. Высокие черемухи были покрыты белым пухом, издававшим пряный, крепкий аромат; сплошные заросли сирени отвечали на этот первый весенний аромат иным запахом, более тонким и нежным. Позже цвел бледно-палевый жасмин, розовый шиповник. Пчелы жужжали в этих пахучих кустах. Сколько птиц гнездилось в этом зеленом квадрате!
Поверят ли мне, что в этом елоховском четырехугольнике были свои луга, поля, ручьи и пруды? А они действительно были.
Несколько шагов по левой стороне переулка – и мы у ворот старого дома.
Широкие деревянные ворота, окрашенные в «дикий цвет», всегда на запоре. По бокам – одна фальшивая калитка, наглухо заделанная; другая, справа, настоящая: она тоже на запоре. Над настоящей калиткой надпись на дощечке: «Басманной части такого-то участка. Дом московского первой гильдии купца…» Над «фальшивой» – такая же дощечка с надписью: «Свободен от постою».
Эта надпись и в детские мои годы была уже анахронизмом. Она свидетельствовала, что в данное домовладение нельзя ставить солдат на постой; право на «свободу от постою» покупалось недешево. С построением казарм «постой» солдат по домам прекратился и дощечка утеряла свою цену.
От ворот, вправо по переулку, вымощенному булыжником, тянется нарядный деревянный забор «дикого цвета». Перед тротуаром (по-елоховски – «плитувар») из каменных плит торчали серые каменные тумбы. В «высокоторжественные дни» на них ставили глиняные плошки с фитилем, погруженным в сало. Чадя и дымя, плошки эти пылали как факелы.
В те же царские дни над воротами горела деревянная шестиугольная звезда, уставленная разноцветными шкаликами.
Переулок освещался керосиновыми фонарями на деревянных столбах. Для того чтобы усилить свет фонаря, потолок в нем был зеркальный, а ламповщик – черный неуклюжий человек, – взбираясь с первым веянием сумерек по лесенке на фонарный столб, усердно протирал стекла щеткой- ежом, но фонари светили скудно, скорее мерцали, чем светили. Фонарщики получали грошовое жалованье и «пользовались» от казенного керосина. Где-то в тупике, между двумя домишками, всегда стоял их промасленный керосином ящик на колесах с убогими принадлежностями их ремесла: стеклами, щетками и т. п., – и ни одному вору не приходило в голову поживиться этим добром.
Нашим соседом слева был дровяной склад Моргунова. Оттуда по утрам доносился бодрый хрусткий звук дровоколов, колющих березовые (осиновые кто же покупал тогда?) дрова, и веяло оттуда приятным «духом березовым», как из рощи после теплого дождя.
Сосед справа был примечательнее. Его дом выходил фасадом на переулок. Дом был серый, деревянный, одноэтажный, на кирпичном фундаменте, с мезонином в три окошка и с наглухо запертыми воротами. Окна с раннего вечера и до позднего утра были прикрыты громоздкими ставнями, а когда были открыты, глядели в переулок тускло, хмуро, подслеповато. В окнах никто никогда не появлялся, и, судя по холодному безмолвию, окутавшему дом, точно перенесенный из какого-нибудь дворянского гнезда черноземных проселков, судя по мостовой и тротуару перед домом, спокойно заросшим травою, можно было подумать, что все в доме вымерло и у него нет хозяина.