В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва
Шрифт:
В дни моего детства он принадлежал вдове тайного советника Александре Павловне Матюшенковой.
Ее муж был знаменитый московский врач-хирург Иван Петрович Матюшенков, любимый ученик и преемник по кафедре еще более знаменитого Ф. И. Иноземцева [59] , каплями которого до сих пор лечится вся Россия. Оба, и Иноземцев и Матюшенков, родившийся через год, как Наполеон ушел из Москвы, славились не одним своим врачебным искусством, но еще больше редкою добротою. Иноземцев в 1840 году открыл бесплатную домашнюю поликлинику для бедных больных, и Матюшенков, окончивший курс в 1836 году и живший у Иноземцева, был ревностным его помощником в этом добром
59
Иноземцев Федор Иванович (1802–1869) – врач и общественный деятель.
В зимний ясный день, бывало, гуляет она в своем саду со старушкой-компаньонкой по узеньким дорожкам, усыпанным песком. В атласном черном салопе с собольей пелериной, в сером пуховом чепце, повязанном шалью, старушка Матюшенкова казалась сошедшею со старого дагерротипа конца 1840-х годов или, еще вернее, с тончайшей акварели художника, работавшего десятилетием раньше. Маленькая старушка-собачка бежит впереди, зябко поднимая то одну, то другую лапку. Старушка-хозяйка вынет, бывало, ручку в перчатке из большой собольей муфты на шелковых шнурках, висевшей через плечо, протянет собачке печенье и, улыбаясь, продолжает прогулку.
Встречаясь в церкви с мамой, старушка Матюшенкова говаривала ей не раз:
– Я восторгаюсь вашим меньшим. Ах, какой прелестный мальчик! В армячке с красным кушаком, в валенках, влезет в самый сугроб, в руках лопатка со снегом, рукавицы засунуты за пояс, а на щеках – розы. Я любуюсь на него.
Мама благодарна чудесной старушке за ее похвалу: всем известно, что старушка не знала ни лести, ни лжи; но, принимая похвалу, мама качает головой: лазить по сугробам нам строго запрещалось. Старушка примечает, что похвалой своей невольно выдала братнюю тайну: взобравшись на высокий сугроб, он пытался бросать снег за матюшенковский забор, – и старушка спешит защитить своего любимца:
– Прекрасный ребенок! Это маленький русский богатырь!
Мама, улыбаясь, еще раз благодарит генеральшу, а та не забывает промолвить доброе слово и о старшем мальчике, в котором ничего не было богатырского.
Детское сердце верно выделяло генеральшу Матюшенкову из многих людей, где старость соседила с нашим младенчеством. Старушка Матюшенкова была, на наш детский взгляд, какая-то особая: словно вся выточена из слоновой кости – хрупкая, прекрасная, драгоценная.
Няня, случалось, скажет брату:
– Капризничай, капризничай, а вот генеральша Матюшенкова увидит, что тогда?
– Тогда будет стыд, – решал про себя брат и тотчас замолкал.
Весна, лето, осень, зима были у нас не как у городских детей: с раннего детства смену времен года мы познавали по веселым проталинкам в саду, занесенном снегом, по первым подснежникам, пробивавшим синей своей головкой тонкую ледяную корочку, по вишням, белеющим в первоцвете, по знойным полудням с цветущим жасмином, с жужжащими пчелами, по яблоням, гнущимся от спелых краснобоких плодов, по пышным георгинам, надменно красующимся над золотым листом, покрывшим дорожки, по взрывам студеного ветра, срывающего последние листья с высоких тополей, по крутым снеговеям, творящим злую белую потеху над нагими черными кустами сирени и акаций.
Мы росли и выросли в городе, но благодаря нашему саду не были лишены ни первой ласки весны, ни горячих поцелуев лета, ни мудрой осенней тишины, ни румяной бодрости русской деревенской зимы.
В начале лета поднимались всем домом и уезжали на дачу в Сокольники, но, признаться, нам не очень заманчив был этот переезд в славную сосновую рощу, тогда еще мощную и не порушенную ни топором, ни аттракционом; мы с братом едва ли не предпочитали проводить лето в плетешковском саду. В Сокольниках можно было совершать далекие прогулки, купаться, ходить за земляникой, но все это совершалось под надзором взрослых, в определенное время, с множеством ограничительных условий: «пойдем в лес, если будет хорошая погода», «пойдем купаться, ежели будешь хорошо себя вести» и т. п.
В саду же мы были на полном приволье. Родители и няня знали, что мы никуда не убежим из сада, что нам не грозит опасность заблудиться в лесу, попасть под поезд, утонуть в реке, что нас никто в саду не обидит и мы никого не обидим, что если прыснет дождь, то вернуть нас в дом – дело одной минуты, и нам предоставляли полную свободу в саду, разумеется, полную «в пределах законности». Законы же эти требовали: не перелезать через забор, не впускать в сад дворовых собак, не рвать яблоневый и вишневый цвет, не есть зеленой смородины и незрелых яблок и т. д. По правде сказать, законы эти нас нимало не обременяли, их легко было исполнять, а при непременном желании легко было и обойти.
В саду было привольно, так привольно, что теперь, больше чем через полвека, приволье это кажется деревенскою сказкой, невозможной в городе!
Сад был окружен не одними заборами – зеленая стена высоких тополей отделяла его от соседних владений и от уличной пыли. Как мощны были тополя, можно было судить по тому белому пуховому ковру, которым устилали они дорожки во время своего цветения.
Перед домом зеленел большой овал газона из пестрых маков, ромашек, ноготков, синих «глазков» и колокольчиков. Тут же цвели розы, гелиотроп, резеда, левкой.
Три длинные-длинные дорожки уводили от дома к Кукую. Их пересекали под прямыми углами пять боковых дорожек. Одна из этих дорожек, средняя, упиралась в беседку – деревянный домик о четыре окна, оклеенный внутри обоями.
По сторонам главной дорожки шли кусты русской и персидской сирени, шиповника, жасмина, жимолости, «майской березки». Никакая рука садовника не наводила здесь порядка, все это, никем не стесняемое, пышно разрасталось вширь, ввысь, дружило друг с другом: розовый шиповник с белой майской березкой, бледно-палевый жасмин с махровой лиловой сиренью. В одном углу сада старая сирень сплеталась в правильное полукружие – тут когда-то была сиреневая беседка.
За сиренью и шиповником росли стройные тонкие вишни и старые приземистые яблони. Не много было за ними уходу: на зиму обмазывали стволы их глиной, летом ставили подпорки под низкие ветви их, обогащенные плодами, но как не помянуть их добром? По весне в сад точно спускалось розово-белое облако и не таяло день, другой, третий, четвертый, распространяя нежный, девственный аромат. Считалось грехом сорвать яблонный или вишневый цвет, и мы, дети, боялись этого греха. В Николин день – в свой именинный день – отец с террасы сердечно любовался этим белоснежным облаком, ниспустившимся над садом. А затем облако таяло, осыпая дорожки душистым снегом. Мы, особенно брат, любили тихонько залезть на яблоню, укрытые ее пышной листвою, слушали мы щебетанье птиц, гуденье пчел или читали, устроившись на сучьях, любимую книжку. Рвать яблоки до Спасова дня было не в обычае, но поднимать упавшие яблоки позволялось, и этим пользовалась вся семья, «молодцовская», кухня и дворницкая. К концу лета начиналась сушка яблок, варка варенья. А в Спасов день сад дарил всех и каждого спелым наливным яблоком. И каких-каких тут не было сортов: коричные, анисовые, китайские, боровинка, белый налив и даже какой-то свинцовый налив!