В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва
Шрифт:
Но было много и покорности, и внутреннего благого приятия жизни и судьбы. Отсюда и был исток бабушкиной тихости, а не только тишины. И я, ребенок, это чувствовал. У бабушки было не только тихо (чего не было, но чего добивались в нашем доме), но и тихостно. Русский язык богат на все оттенки для понятия «тишина». Понятно ли, что я хочу сказать? Тишина – это внешнее состояние бесшумности, но в тихом (прилагательное, соответствующее существительному «тишина») болоте известно, кто водится; тихость же – это внутреннее состояние души, врожденное или приобретенное нравственным усилием и обнаружимое вовне той тишиною, которая бывает в высях гор, где нет никаких болот и омутов с водящимися в них. Бабушка была тихостный человек, «тихостный» так же исходит от «тихости», как «благостный» от «благости» и «радостный» от «радости».
И ее тихая походка, и ее мягкие, хотя и твердые, точные движения, неторопливые, разумные и всегда
Бабушка умерла осенью, в тяжелый год для нашей семьи. Мама родила пятого сына, через несколько дней умершего, а сама лежала при смерти.
Была гнилая осень. Мне долго не говорили о смерти бабушки, боясь, что я проговорюсь маме. Меня не взяли и на похороны. От мамы долго и – как мне теперь кажется – напрасно скрывали смерть бабушки.
Я помню свою муку, когда мама, подозвав меня к постели, один на один, спрашивала у меня, глядя мне в глаза:
– Сережа, ты давно был у крестной?
Я – это была первая обязательная ложь, так называемая «ложь во спасенье», к которой принудили меня взрослые, – я неповинующимися губами шептал что-то вроде: «был» или «бабушка здорова». Мать на секунду успокаивалась, а я стремился уйти из комнаты.
Проходил день-другой, и мама опять спрашивала меня, все меня:
– Бабушка давно была у вас?
– Да-а-авно, – едва находил я в себе сил извлечь тягучее, останавливавшееся на губах лживое слово. Я был так вял и измучен спросом, что мама, с тревогой посмотрев на меня, пытала:
– Ты, должно быть, заболеваешь. Поди скажи няне, чтобы раздела тебя и уложила в постель.
Я ложился в постель, а через день начиналось опять то же:
– Почему бабушка не навещает меня? Разве она больна?
– Нет, здорова. Крестная здорова.
Я потуплял глаза и тихонько крался из спальной.
Наконец наступил день и час, о котором до сих пор не могу вспомнить без горя и волнения.
Был ясный морозный полдень. Солнце играло по комнате в веселую игру: оно «шло на лето». Было воскресенье. Отец был дома, была тетя Маня, был еще кто-то подле кровати мамы. Был и я.
Мама, худая, еле избавившаяся от смерти, в белоснежной кофте с кружевами, сидела на постели, обложенная подушками, и с твердостью, не допускавшею мысли об отказе, спросила отца, затем сестру, что с бабушкой… Никто не нашел в себе силы ответить, хоть было известно, что доктора разрешили «сказать».
Мама с упреком, даже как бы с гневом посмотрела на них и в упор спросила меня:
– Сережа, скажи мне правду…
Я посмотрел на отца. У него слезы стояли в глазах.
Я молча горько-прегорько заплакал, уткнувшись лицом в одеяло.
Мама все поняла.
Я не помню, что было дальше.
Помню лишь, что она горячо упрекала отца, что заставили меня говорить неправду, и особенно горько за то, что не взяли меня на похороны, не дали мне проститься с крестной.
И мама понимала, что я весь на ее стороне. Ей хотелось от меня, кого так любила обожаемая ею мать, от меня слышать о ней: если б я тогда был там, ей казалось бы, что я принес, передал бы ей последний привет, последнее благословенье ее матери.
Она никогда не могла простить отцу, что меня удержали дома.
А у меня была тоже своя вина перед мамой. Минувшим летом, когда бабушка гостила у нас на даче, мама послала ее со мною и с моей бывшей кормилицей сниматься в фотографическое заведение. По дороге я раскапризничался, и все вернулись домой. Бабушка умерла – и у мамы не было ее карточки. Она испытывала тоску и скорбь, а я чувствовал свою вину. Мама велела переснять бабушку с маленькой старинной карточки, где бабушка была снята во весь рост в белой тальме; карточка вышла малоудачна, но это было единственное изображение бабушки, оставшееся у нее.
Нет, не единственное: у нас с нею было и другое изображение, сделанное не фотографией, а агапографией («агапе» – «любовь» по-гречески), не светописью, а письмом любви вечной. Слабый список с этого изображения больною рукой, лежа в постели, я пытаюсь представить здесь, на этих страницах.
В отзывах мамы о своей матери и о своем отце была великая разница. Она была так велика, что не скрылась от меня, даже от ребенка. К матери была у нее не только любовь, а еще постоянная жалость, сожаление о ее загубленных душевных силах, полное признание ее ума, характера, сердца, глубокое и почтительное уважение ко всем ее поступкам и путям. К отцу – моему деду – ничего этого не было: или молчанье о нем (он умер еще тогда, когда моя мама оставалась вдовою после первого мужа), или досада на него.
Ей удавалось бывать в театре раз в два-три года, с целями матримониальными: вывозить падчериц на смотрины женихов, и как досадно ей бывало, когда по усмешке судьбы случалось ей видеть в эти редкие выезды одну и ту же пьесу. «Как едем в ложу, – говаривала она, – ну, значит, опять "Гугеноты" [60] будут! Катю два раза смотрели, и все на этих "Гугенотах"».
Мне было 8, нет, 7, когда она побывала в Малом театре на «Василисе Мелентьевой» [61] с Федотовой [62] в главной роли, и она так сумела мне рассказать о пьесе и спектакле, так передать все действо и все эмоциональное (уж не говорю о фактическом) содержание драмы, что, когда я юношей увидал «Василису Мелентьеву» на сцене и не раз потом перечитывал, я не нашел для себя ничего нового. Рассказы мамы о старом Малом театре, о Ермоловой [63] в «Орлеанской деве», о Никулиной [64] в каких-то «Светских ширмах» (пьеса В. А. Дьяченко [65] ) так были ярки, полны и заразительны, что послужили введением в мои собственные посещения этого театра, введением, которое будто я сам написал к своим восторгам-впечатлениям от Ермоловой, Федотовой, Ленского [66] .
60
«Гугеноты» – опера французского композитора Джакомо Мейербера. Написана в 1835-м, поставлена в Париже в 1836 г.
61
«Василиса Мелентьева» – драма в пяти действиях, написанная Александром Островским в 1867 г. на основе неоконченной пьесы Степана Гедеонова. Первое исполнение «Василисы Мелентьевой» состоялось 3 января 1868 г. в Москве, в Малом театре.
62
Федотова Гликерия Николаевна (1846–1925) – драматическая актриса, на сцене с 1858 г., с 1863 г. – в Малом театре (с перерывом в 1870–1872 гг.). Народная артистка Республики, Герой Труда.
63
Ермолова Мария Николаевна (1853–1928) – великая русская актриса, играла в Малом театре, первой получила звание народной артистки Республики (1920).
64
Никулина Надежда Алексеевна (1845–1923) – драматическая актриса, с 1863 г. – в труппе Малого театра. А. Н. Островский создал для нее ряд ролей.
65
Дьяченко Виктор Антонович (1818–1876) – драматург. Большинство пьес – бытовые мелодрамы. Его драматургия занимала значительное место в репертуаре театров.
66
Ленский Александр Павлович (1847–1908) – театральный деятель, с 1876 г. – актер, с 1907 г. – режиссер московского Малого театра.